– Спасибо, – сказал учитель. – И Сабиру-акя, и тебе – спасибо.

– Хорошая смена отцу растет, – одобрил Иван Никитич. – Сам Сабир – парень добрый, и дети у него – уважительные.

– Не побоялся в темноту прийти, – добавил я.

От таких приятных слов Золото смутился и склонил недавно бритую голову. В лунном свете ежик волос казался седым. Собака подошла к Золоту и стала изучать носом его колени.

– Учитель... вот еще бидон, отец сказал, чтобы у вас на первое время вода была. Это от сегодняшнего дождя осталось. Учитель... я только два глотка уже оттуда взял. Пока здесь стоял-ждал, очень пить от холода захотелось. Но там, учитель, много осталось, я рукой проверял. Если девять глотков в день делать, долго жить можно. А вам еще другие родители воду приносить будут, чтобы вы из нас людей делали.

– Да, спасибо... – и учитель погладил Золото по бритому затылку.

Я тоже погладил. Хотелось убедиться, что волосы у мальчика не седые.

Дом учителя был открыт. Что закрывать? Такие дома как смолой обмазаны, никакое любопытство человека сюда не затащит.

Дворик, две высохшие яблони. Виноградник, тоже неживой. Да, тут топором похозяйничать надо. И дрова зимой будут. Зимой у нас – Сибирь, только снега мало.

Собака, к счастью, не стала выть. Наоборот – бегает, территорию изучает.

От ветра дом издавал глиняный шелест. Стекла позвякивали.

– Да, – сказал Иван Петрович. – Сюда бы хозяйские руки, и конфетка получится.

– Верно, акя, – согласился Муса. – Сейчас тут от конфетки далеко.

В комнате все было как при прошлом учителе.

И как при позапрошлом. И поза-позапрошлом. Менялись учителя, учебники, алфавиты. Школьники оканчивали школу, женились и умирали. Рождали новых школьников. И те уходили из жизни, давая жизнь новым.

Только комната учителя не рождала и не умирала. Железная кровать; стол с клеенкой, полочка с книгами. Голая, без всяких выдумок, лампочка под потолком. Иногда будут давать свет, комната станет желтой, электрической.

А сейчас такое лунное освещение, что все видно, не промахнешься.

– Повесился он не здесь, во дворе, – начал Муса.

– Тихо ты, Муса, – зашипел Иван Никитич. – Ты сейчас к своей Марьям побежишь, а парню здесь всю ночь маяться... Ариф, может, все-таки, передумаешь? Тебе и отдохнуть с дороги надо, а тут... Сам видишь, какое для отдыха место необорудованное.

– Спасибо, Иван Никитич... здесь останусь.

– Ну смотри, Ариф, как бы ты о своих спасибах жалеть не стал. Идемте, что ли.

Я запалил лучину. Комната наполнилась тенями.

– Э, смотрите-ка, богатый человек наш учитель, – улыбнулся Муса, доставая откуда-то керосиновую лампу. – Завтра керосином поделюсь, совсем светло будет, никакой труп не придет.

– Муса!

– Да, Никитич, молчу-иду... Я бы, честно, может, сам хотел бы этого... прежнего учителя, короче, встретить. Чтобы только один вопрос ему, как представителю потустороннего мира, задать.

– Знаем, что за вопрос, – сказал уже со двора Никитич. – Ты лучше медицине этот вопрос задай. Нечего здесь народные суеверия разводить.

Двор был пропитан луной. Золото с собакой играли в какую-то тихую игру.

Учитель вышел за нами с миской. Налил в нее воды, подозвал собаку. Та радостно заработала языком.

– Да, недолго тебе так воды хватит, учитель, – сказали мы.

Неэкономичный человек. Хорошо, когда человек интеллигентно к собаке относится, но...

Поколотив еще языком по миске, собака отбежала в конец двора.

– Смотрите, она конуру нашла, – сказал Золото. – Хитрая!

– А я не знал, что в учительском доме конура есть, – сказал Муса. – У прежнего учителя собаки не было, у предыдущего. У Старого – тоже не помню, чтобы кто-то лаял....

– Сам он на всех хорошо лаял, – заметил Никитич.

Мы засмеялись.

– Зря вы так говорите, – сказал Муса. – Мой дед рассказывал, когда Старый Учитель только пришел после училища, другой человек был. Застенчивый, и носовой платок постоянно к щекам подносил. А щеки, говорят, как у киноартиста нежные были. Это многолетний педагогический опыт его таким лающим скорпионом сделал.

Стали прощаться.

Не знаю, как другим, – мне уходить не хотелось. Ноги к порогу прилипли. Смотрю на Арифа. Смелый парень, но хрупкий — как веточка исрыка. Ладонь у него еще такая – ребяческая, жмешь ее – как будто птичье крыло пальцами мнешь.

– Идем, – торопят меня. – Что на учителя влюбленными глазами таращишься? Раньше тебя к мужчинам не притягивало.

– Сейчас тоже не притягивает! Просто душа за него боится. Ладно, Ариф! До свидания.

И ноги мои отходят от двери.

– До свидания, – кричит вслед учитель и закрывает дверь.

Я еще на секунду останавливаюсь и слышу, как впереди Муса говорит:

– ...как сейчас помню, как он висит. На лицо смотреть не стал, на пятки ему все время смотрел. Мне сейчас эти пятки прямо в глаза лезут. Маленькие, пыльные – как у живого человека. Сильно он меня этими пятками ужаснул, в самое сердце...

– ... ты, Муса, грамотный человек, вокруг чего тут ужасы разводить? Труп – это та же кукла, только не дети с ней играются, а взрослые. И похороны, и кладбище с поминками, если посмотреть – просто игры такие. Поиграли – спрятали.

– ... э-э, безбожник ты, Никитич... Думаешь, твой русский бог тебя за такие разговоры по голове погладит? Лопатой он тебя за это погладит, ковшом экскаваторным.

– ...ну уж, прямо ковшом!

Вздохнув, стал их догонять.

15.

Не смог у себя дома пробыть. Даже двух часов не смог. Выбежал.

Не было раньше такого за моей душой. Очень она меня самого в ту ночь удивила.

Я свой дом люблю. Половину дома личным горбом строил. Сам большие глиняные кирпичи лепил. В каждый кирпич кусочек сердца клал, как фарш. Дом добром разным наполнял, женой, детьми. Мебель в комнате для гостей имеется. Телевизор фирменный. Двоюродный брат со стороны матери из столицы приезжал, телевизор мой хвалил: у меня, говорит, даже в столице такого нет. Сейчас телевизору, конечно, без электричества плохо. Но телевизор – не баранина, не испортится. Пусть стоит. Может, мои внуки еще им пользоваться будут.

В ту ночь я, несмотря на привычную обстановку, места не мог найти. Как будто это в моем доме кто-то, не приведи, повесился или еще что-то тревожное совершил.

Жена-дети спали уже; постоял над ними, их лицами хотел себя успокоить. Всегда радовался, как это у них получается, губами во сне разные улыбки делать и бормотать что-то на языке спящих.

А тут – смотрю-смотрю на них, а половина головы – об учителе думает, что с ним в его доме творится. В таких домах нельзя людей оставлять. Учитель и так чем-то весь день огорчен был, и взгляд такой – как будто через телескоп на нас смотрит, мы – чужая планета. И улыбка. И что теперь с этими глазами и улыбкой происходит...

Но увидел я почему-то другое. Увидел разбегающиеся обрывки пара... Скользкий пол, выложенный опасным для жизни мрамором, — каждую секунду такое фигурное катание может случиться, что без черепа на всю жизнь останешься... Пар. Топот и скольжение голых пяток, десятков пяток по плывущему под ногами мрамору... Обжигающему мрамору, будто по сковородке вместо яичницы бегаешь... Пар. Десятки теней бегут сквозь пар; чья-то тень падает, борется с тенью хлынувшей из нее крови...

Наконец, замотанные в банные тряпки, врываемся в “номера”, пещерки для тел начальников и другой белой кости... Здесь пар еще гуще, верблюжье одеяло какое-то, не пар... Впереди все толпятся, не пролезешь, хоть по скользким головам скачи, хоть между ног, как в мясном лесу, продирайся...

Сквозь языки пара вижу прежнего учителя...

Он не может найти свою тряпку, ползает на четвереньках. Толпа нависла над ним глазными яблоками, налитыми любопытством. По мокрым, красным рукам тех, кто спереди, ходит – нет, прыгает – вырываемая друг у друга находка: женский лифчик, белая скомканная бабочка... Кто-то прикладывает ее к впалой волосатой груди, выделывая бедрами непристойную гимнастику... Кто-то на голову даже надевает, шутник: “Идет мне эта тюбетейка?”. Смех. “Это две тюбетейки — эй, поделись”. Смех.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: