С сумерками, едва на небе начали проступать первые робко мерцающие звезды, он осторожно всполз вверх по склону оврага и чуть выставил морду, жадно ловя воздух.
Ветер тянул над равниной не встречь, а боком, и он, так ничего и не учуявши, выбрался, когда взошла луна, из оврага и завыл, сзывая соплеменников. Но никто на его зов не откликнулся в ночи. Пред ним, насколько было видно и слышно, простиралась безмолвная и пустынная равнина, мягко залитая светом луны, до предела теперь заполненная лишь мышиными шорохами ожившей к ночи поземки, поскребываниями друг о дружку уже прозябших к зиме веток чахлых кустарников и шелестами еще недавно просто усохших, а ныне и намертво обмороженных трав.
Таясь то овражками, то в тени кустарников, обежал он эту равнину, озаренную полной луною, и с подветренной стороны чутьем и ухом еще раз напряженно ослушал ночь, но опять не различил в ней никакого следа стаи.
Лишь тогда с осторожностью, перенятой им от отца, приблизился он к тому месту, где стаю на рассвете внезапно настигла смерть, упавшая сверху. Нет, все было тщетно — стая растворилась, исчезла, будто все они, мать и отец, братья и сестры, вдруг научились, как люди, подниматься и улетать с земли. Слабый, но характерный, какой ни с чем не спутать, дух машины людей, которая нынче осмелилась нарушить здешний обычай, все еще присутствовал вокруг и долго мешал ему подойти ближе к тому месту, где на рассвете упали первыми отец, брат и сестра.
Вдруг в высоком ночном небе снова послышался, как и утром, далекий, едва различимый рокот машины, который для него тотчас же нерасторжимо соединился с только что учуянными им близкими запахами. Он приник к земле, прижав уши, точно изготавливаясь к защите, встречному нападению и прыжку, а шерсть у него на загривке поднялась от бессильной ярости. Но эта ночная машина людей далеко и на вышине облетела равнину стороной. Однако, хотя рокот ее постепенно стих, он все продолжал чувствовать едкий и опасный запах, досягаемо близкий и упорно мешавший ему продвинуться дальше. Наконец он сообразил, что это, наверное, пахнет сейчас не самой машиной людей, что сейчас он различает лишь запах, оставленный ею здесь на рассвете, и тогда с осторожностью приблизился к тому месту, где смертоносный этот запах рождался в ночи.
На снегу он обнаружил два темных вонючих пятна, словно машина была тоже подшиблена и потому пролила из себя немного своей черной и жирной, отравленной железом, крови.
Лязгая в бешенстве зубами от собственного бессилия, — будто он смог бы тотчас отомстить за боль и унижение, если б перед ним вдруг оказался снова этот железный и смертельный утренний враг, — он, сделав несколько стремительных прыжков вокруг, обежал эти пятна и затем загреб их. Но никак не смог заглушить полностью их дух, сопровождаемая каким сверху на стаю упала давеча смерть, поняв лишь одно, что отныне ему необходимо решительно сторониться машин людей, как и самого человека, и, может быть, даже еще решительнее, чем самого-то человека.
Он снова обежал всю эту равнину, в которой утром исчезла стая.
Но не обнаружил ни одного уходящего из круга следа, кроме своего собственного, тянувшего с равнины в спасительный овраг, и утреннего следа всей стаи, пришедшей сюда после охоты и пира.
И, замкнувши этот свой одинокий круг у следа навсегда исчезнувшей стаи, он одиноко завыл, словно прощаясь. Прислушавшись, уловил, однако, в ответ лишь шорохи ночной поземки да шуршанье еще не заметенных напрочь трав, и тогда он устремился окончательно прочь от этого окаянного места, зная наперед, что отныне он уже всегда будет сторониться не только самих людей и всех их железных машин, но и таких же голых и словно бы беспредельных равнин, где он родился и охотился в стае до нынешнего несчастного утра и где раньше всегда жили его предки.
В ночи, по-прежнему таясь ложбинами и кустарниками, он достиг первого перелеска. Столь же сторожко затем — другого. Иногда он останавливался и выл, призывая кого-либо из своих собратьев откликнуться, но ночь безмолвствовала…
И он шел дальше.
Все дальше и дальше на север, откуда ветер доносил до него дыхание беспредельных лесов, в каких он уж точно станет неразличим сверху и потому, как ему представлялось, недосягаем для людей вместе с их машинами, в которых течет черная и вонючая, что отрава, кровь.
Упрямо шел он на север и вторую ночь.
И третью.
Совсем не подозревая, что задолго до того, как достигнет желанных лесов, дыхание которых долетало до него вместе с ветрами, он стал отныне лесным волком. Но одно он знал определенно и твердо — теперь он одинокий волк, которому не так-то легко будет прокормиться.
Возможно, он прошел бы на север и еще дальше от этих мест, где наткнулся на небольшой леспромхозовский поселок.
Голод и мечта встретить наконец собратьев неодолимо влекли его все дальше и дальше в тайгу и, как знать, довели бы, быть может, и до самой тундры, но здесь, возле этого поселочка, в какой он наметил просто завернуть на ночь, чтоб, если повезет, прирезать какую-нибудь лопоухую, зазевавшуюся опрометчиво собачонку и подкрепиться перед новой дорогой, ему нежданно-негаданно повезло по-настоящему.
Где-то в середине дня он услыхал вдруг неподалеку злобный лай собаки, затем учуял людей и сохатого, и почти тотчас в той стороне раздались выстрелы, и лай стих. Он насторожился было, но запахи людей и зверя стали постепенно удаляться, а оттуда, где только что раздались выстрелы, веяло теперь свежей кровью.
И голод поднял его с лежки.
Он шел осторожно, хотя и все более дурея от духа свежей крови, который слышал все явственней. Шел, то и дело заставляя себя терпеливо вслушиваться в звуки и запахи тайги, чтобы надежнее убедиться, что сохатый и люди уходят все дальше.
Так достиг он заброшенной лесосеки, увидел на ее краю следы борьбы и охоты и нашел здесь истерзанную копытами зверя, обезображенную в схватке собаку. Как ни был голоден, но, опасаясь ловушки, он, не приближаясь к своей нечаянной добыче, дышавшей горячо свежим мясом, затаился и, глотая слюну, немало выждал времени, пока не убедился, что он и в самом деле один здесь, пока не начали слетаться к его добыче вороны и сороки. Когда они темно и шумно облепили сосны на краю лесосеки, он, еще раз убедившись, что людей вроде бы не слышно нигде поблизости, не в силах более сдержать голод, наскоро наглотался свежей псины, отпугивая подальше от себя мрачных и столь же, как и он, голодных птиц, да и убрался с лесосеки до ночи.
Остаток дня провел он в нетерпении и беспокойстве: иногда, вскакивая с обмятого и облежанного только что снега и запутывая след, делал круг, другой возле лесосеки и снова залегал в чаще, мордой к ветру и свежему своему следу. Однажды к вечеру он еще раз услыхал людей, которые прошли мимо по лесосеке своей дневной тропой, какую проложили за зверем. Но зверя они не нашли: лишь запахи своего пота и пороха пронесли люди сквозь лес к поселку, что отравлял окрестную тайгу своим постоянным дыханием, полным дыма, псины и запахов черной и вязкой крови, какая клокочет обычно в железных внутренностях машин людей.
В полночь он снова с великой осторожностью пришел на лесосеку, но то, что оставил он от убитой быком собаки, было уже растаскано вокруг птицами. Голод же, лишь ненадолго притупленный, вновь давал знать о себе, и, уловив все еще присутствовавшие вокруг запахи подшибленного людьми сохатого, которые днем перебивала на лесосеке окровавленная псина, он отыскал на окружающих деревьях брызги звериной крови. Да, зверь был определенно ранен, люди же возвращались в свой поселок явно без добычи, и тогда он уверенно пошел в глубь леса по следам людей и обреченного зверя.
Несмотря на то что след зверя давно выстыл и его тихо к тому же заваливал мягкий, пушистый и безветренный снег, начавшийся вскоре после полуночи, кровь, какую, отфыркиваясь, разбрызгивал на деревья вокруг смертельно подшибленный бык, надежно вела его по тайге. К рассвету наконец он уже ве́рхом почуял не одну только кровь, а и самого сохатого: бык находился теперь совсем неподалеку, где-то впереди, и он был мертв.