Из предусмотрительности он все-таки не сразу подошел к нему, а лишь тогда, когда убедился, что он здесь один и потому вся добыча принадлежит ему одному.
Этот подшибленный людьми и сумевший бежать от них зверь на некоторое время спас его от голода и слабости: случившийся ночью снегопад, не прекращавшийся сутки, помешал, вероятно, людям отыскать свою добычу на следующий день, надежно захоронил все следы и дал ему желанную передышку.
На третью, однако, ночь он обнаружил, что пришел к добыче не один.
Кормясь впрок, он пробыл у туши почти до рассвета и тогда лишь увидел своего нового соперника. Им оказалась довольно рослая рысь-кошка. Она к утру уже явно страдала от голода и, залегши на сосне неподалеку, не только, прижав уши, от нетерпенья шипела и мяукала, но время от времени принималась в возбуждении скрести по дереву когтями и, скаля клыки, пристально и не мигая следила за ним неотступно зелеными мерцающими огнями глаз. Приближаться при нем она все же не осмеливалась — зверь был как-никак его личной законной добычей, но со временем, как знать, — а голод мог лишить кошку благоразумия, — и она могла бы дерзнуть даже с ним схватиться за добычу, пусть в схватке они оба могли бы если не погибнуть, то мучительно изувечить навсегда друг друга: хотя кошка и была вдвое, пожалуй, его поменьше, но вряд ли намного слабее, и уж точно, что не менее, если не более, ловка и увертлива. Но сейчас она была голодна, а он сыт. И перед рассветом он пускай и с неохотою, но разумно удалился.
На следующую ночь он обнаружил, что кошка к останкам туши явилась первою. Однако в этот раз она была уже не столь голодна, как вчера, сохатый же по-прежнему был прежде всего его законной добычей, и в свою очередь, хоть и с явным неудовольствием, рыча и пятясь, лесная кошка не без благоразумия сама уступила ему место.
Так, по очереди, они и кормились здесь некоторое время, соблюдая осторожность и вежливость.
Он набрался достаточно сил, чтобы, пожалуй, идти снова дальше на север и рано ли, поздно, да найти там кого-нибудь из своих сородичей, но в тайге уже пали глубокие снега и продвигаться скоро стало возможно лишь лесными дорогами. Но все они были заезжены машинами людей, то тут, то там проливших на снег черные сгустки своей вязкой крови, запахи которой умерщвляли все другие вокруг, мешая надежно судить о близости добычи или беды. Кроме того, ему еще раз повезло на неудачную лосиную охоту людей: они снова лишь смертельно ранили зверя, и бык снова ушел от них, уведя за собою не очень и в этот раз, видать, опытную собаку, не обращая на нее особого внимания. Сперва он без труда прикончил ту замешкавшуюся от ужаса встречи с ним собачонку и затем, не тронув ее, опять долго и терпеливо шел по следу подстреленного людьми быка. Смертельно раненный зверь увел его и в этот раз столь далеко за собою, что настиг он его лишь к утру, в глухом болоте, где тот залег, уже не различая, вероятно, погони и рассчитывая, наверно, надежно здесь отлежаться.
Сохатый все еще был жив, но при его приближении встать уже не смог, и, когда увидел волка, пришедшего уверенно по следу, рев отчаянья и обреченности вместе с хлынувшей на снег из его легких последней кровью унес и последние его силы. Захлебнувшись, бык набок уронил морду, облепленную розовой пеной, но еще долго струился от нее тихо живой пар, и остывающий глаз, глядевший в небо, был полон бессилия и боли. Наконец глаз у него затух, и бык перестал дышать, обратившись в добычу.
В общем, на зиму он остался в окрестностях этого небольшого леспромхозовского поселочка, и так в самом-то поселочке родился верный слух, что в округе появились «стаи волков», а уж это, дескать, непременно сулит наступление сурового и голодного времени.
Зима в тот год и верно выдалась хоть и снежная, да морозная, и добывать пропитание становилось лесному жителю со дня на день все труднее.
Ночами он приспособился обегать заячьи тропы, на каких люди ставили петли-ловушки, и нет-нет да везло на свежую зайчатину. Но с приближением новогодья, самой глухой и непроходимой зимней поры, его все более, чем голод, принялось измучивать другое: все чаще в стороне поселка ловил его слух по ночам звуки собачьих игрищ — наступало время свадеб. И после полуночи все чаще принялся он невольно наведываться ближе к поселку, в котором к тому часу уж и вовсе угасали всякие огни, и становился отчетливо слышен мороз, с потрескиваниями, все сильнее миг от мига сковывавший деревья, снег, сараи и избы.
На первых порах он вел себя крайне осторожно, лишь издалека наблюдая за жизнью ночного поселка, в котором без умолку перекликались друг с другом испорченные зависимым существованьем подле человека его далекие родственники, которым племя волков дало когда-то свою кровь и тем — жизнь. Но они настолько обленились добывать себе пищу и настолько потому стали трусливы, что разучились нападать, привыкнув лишь поднимать лай и переполох, призывая на помощь человека.
Изредка его нюха вдруг достигал возмущающий кровь запах, и тогда, никак не в силах сдерживать дольше возбуждение, он принимался выть от охватывавшей его вмиг тоски по стае и сородичам, выть на луну и звезды. Унылый и тоскливый, точно молитва, одинокий его вой вдруг вызывал в ответ смятение среди поселковых собак. Разбегаясь по дворам, они жались к спасительным сеням изб, беспрестанно лая, и кое-где на этот их всполошенный лай люди в избах зажигали свет и выходили на крылечки.
Он же, сперва рассчитывавший всего-то лишь разжиться в подворотне, а то и на самом подворье зазевавшейся собакой, чтоб подкрепить силы, но невольно обнаруживая себя заранее собственным воем, возвращался подобру-поздорову в лес на поиск становившегося все более скудным пропитания.
Но однажды его ожег зов почти что волчицы. Нет, это, конечно, была все-таки собака, и все же в ней еще так много слышалось волчьей крови предков. Вот тогда он и не выдержал, чтоб не пойти задами усадеб на ее нетерпеливый и требовательный зов.
С его приближением к жилью собаки заскулили и привычно разбежались по дворам, подняв отчаянный лай вокруг. У изгороди усадьбы, откуда летел к нему этот неодолимый зов крови, тенью промелькнул прочь какой-то ослепленно зазевавшийся кобелишка, тоже, видно, привлеченный сюда столь же неодолимо тем же зовом, да одуревший настолько, что вовремя не учуял появления могущественного соперника. Вовсе не из крайней голодной нужды либо там как бы даже ревности, он просто инстинктивно, вообще по привычке — одним предателем рода меньше! — тут же его прирезал, замешкавшегося у прясла, и проскользнул на усадьбу, откуда слышал уж и ее лай, но как будто не злой, а скорее — недоумевающий, перемежающийся с поскуливанием. Даже запах человеческого жилья не остановил его теперь, и, перемахнув во двор, он увидел наконец ее, эту, все еще так напоминающую волчицу, черно-серую суку, которая требовала любви и звала мужа. Но как ни дурманил его зов любви, он успел вовремя различить, что в избе проснулись люди и что кто-то вышел в сенки.
Человек появился на дворе, когда он уже покинул усадьбу, перемахнув через прясло на задах. Он расслышал голос человека, что-то крикнувшего своей собаке, запомнил крепкий запах его пота и табака, подхватил только что прирезанного кобеля и умчал к себе в тайгу.
На следующую ночь пришедши на окраину поселка, он опять почуял ее почти что настоящий волчий зов и тут, снова готовясь идти в поселок, сперва завыл, не столько в свою очередь призывая ее, сколько просто, может быть, давая знать о себе в округе.
Он увлекся. Настолько, что его голос невольно перестал быть одним лишь сигналом. Вой его вдруг обратился постепенно в песню, в какой по-своему, то есть по-звериному, нашли выражение вся его тоска, его мечта о любви и подруге, об отцовстве и детях, в конечном счете — о стае, в которой каждый волк становится много сильнее самого себя. А сила — это еда и жизнь, продолженье и торжество всего его волчьего рода… И вдруг он услышал ее ответ: она, конечно, не пела, потому что не могла петь, как волки, она, скорее, просто скулила по-собачьи уже поблизости, потому что сама пришла на его призыв. Вероятно, хозяин, испугавшись, что волк может зарезать ее на цепи, спустил ее на волю, рассчитывая, что на свободе ей будет легче увернуться…