Позднее он вспомнил об этой песне и отослал ее с письмом своему старинному другу Николаи в Берлин, ибо его друзья жили повсюду, только не в Вольфенбюттеле.
«Чего стоят все новые застольные песни рядом с этой старой?» — написал он Николаи и наставительно, добавил, что если у народа много таких песен, то об их сбережении необходимо позаботиться.
Последнее замечание было направлено против насмешек Николаи, ибо этот простодушный человек, к сожалению, все еще путал народ с чернью. Судя по всему, берлинские друзья никак не могли разобраться с противоречием: почему они живут под самым жестоким гнетом в Европе и имеют при этом так называемого «просвещенного» монарха. Это обстоятельство не позволяло им, и милейшему господину Мозесу в том числе, стать боевыми союзниками. Тот, с костылем, всех их водил за нос!
Берлинским просветителям не хватало последовательности. Они так и не смогли найти архимедову точку опоры…
— Что за омерзительная погода сегодня здесь, в окрестностях Блоксберга! — воскликнул Лессинг однажды утром.
Он понял, что суровая зима с туманами, морозами и сильными ветрами сделает его затворническую жизнь в замке совершенно невыносимой. Его шуба находилась все еще в Вене. Предложение Евы, чтобы он обзавелся новой за ее счет, было не только неприемлемым, но и невыполнимым, ибо с пустым кошельком решительно ничего не купишь.
И все же раздражение, испытанное им при виде грозовых облаков над Блоксбергом, было лишь проявлением общего недовольства. Если он сидел в библиотеке, то даже книжная пыль начинала постепенно действовать ему на нервы. Если он получал письмо из Вены и ощущал в каждой строчке подавленность любимой подруги, узнавал, что, стоило с ней кому-нибудь хотя бы заговорить, как на глаза у нее наворачивались слезы, что она упала в обморок, что у нее была горячка и про прочие подобные проявления ее душевного состояния, то вся эта жизнь начинала казаться ему такой невыносимо тоскливой…
А хуже всего была та похвала, которой удостоился «Беренгарий». Даже друзья приняли за чистую монету выдвинутое Лессингом в целях самозащиты утверждение, будто Беренгарово учение о святом причастии сходно с таковым Лютера. И ортодоксальные теологи, так называемые ученые мужи, коим уже воистину следовало бы в этом досконально разбираться, одним жульническим приемом умудрились скрыть временное расхождение в пятьсот лет и выдавали его «реабилитацию» Беренгара за «апологию» лютеранства. Одним росчерком пера отважного еретика и бунтаря XI века превратили в реформатора-буквоеда, словно Беренгар призван был послужить доводом против Цвингли в пользу Лютера. Sancta simplicitas![8] А сам он в качестве автора «реабилитации» удостоился теперь за брошенный им вызов оскорбительных поздравлений.
Но самое неприятное случилось напоследок. Старый герцог Карл, которому тем временем тоже передали сочинение, похвалил усердие «своего» библиотекаря и тотчас возложил на него с полдюжины поручений. То Лессингу надлежало составить каталоги на имеющиеся в библиотеке ценные дублеты, то отобрать из княжеского собрания гравюр рисунки именитых мастеров, пока в конце концов от него не потребовалось даже удостоверить подлинность «римского светильника» — бронзовой фигурки сатира со светильником в руке, — который герцог Карл распорядился купить в Гамбурге и на котором, несмотря на его предположительный возраст, не было и следа патины.
Тут Лессинг не смог удержаться от легкой иронии. Прежде всего он назвал некоторые научные труды с описанием античных изделий из бронзы, но старик вряд ли стал бы их читать. Затем он высказался уже более определенно, заявив, что сей старый предмет «вряд ли может быть очень древнего происхождения», и наконец дал понять, что, если ищешь патину, то, безусловно, не следует покупать римский светильник в Гамбурге. Герцогу предоставлялась возможность думать, что прежний владелец светильника жил в городе, «где все скребут и чистят: от любой деревяшки во дворе до предметов старины в кабинете».
Поразмыслив о своих делах, Лессинг почувствовал себя обманутым. Ведь поначалу предполагалось, что в Вольфенбюттеле ему будет уютно и он сможет использовать библиотеку «как ученый». В действительности же использовали его самого, и даже отпуск ему приходилось испрашивать…
— Уж лучше было идти просить милостыню, чем позволить так с собой обращаться! — вскричал он в гневе.
Но гордость его не была сломлена, и он, наперекор всему, решил писать трагедию против тирании. Он долго раздумывал и мысленно довел противоречие между господином и слугой до самой последней непримиримой черты: с одной стороны — тиран, с другой — бесправные рабы. Его героем был Спартак!
Лессинг поспешно набросал несколько сцен своей драмы о Спартаке, выразив, пафос трагедии в следующей сентенции: «Разве не должен человек стыдиться такой свободы, которая требует, чтобы другие люди были его рабами?»
Но вскоре он почувствовал, что в этом холоде и одиночестве ему не достанет сил, чтобы создать большую трагедию. Поначалу все кажется легко. Но об источниках приходится только мечтать. Да ведь и водный поток иссякает, если время от времени то тут, то там его не питают бесчисленные притоки.
Спустя несколько дней Лессинг отложил работу. Он мерил комнату шагами, смеялся так мрачно, что каждый, знавший его в прежние счастливые дни, ужаснулся бы этой перемене, и думал насмешливо и презрительно: «Ну, герцог, берегись! Вот какое действие оказывают „римские светильники“ на человека, который не привык давать себя в обиду. Как бы между нами не возник разлад куда более серьезный!»
Едва наступил январь, он тут же взял свое вознаграждение за новый квартал и послал двадцать пять талеров матери в Каменц, ибо кредиторы покойного отца донимали старую женщину самым недостойным образом.
В последующие дни этого лютого января ветер со свистом проносился по коридорам пустого замка, но установить, где он проникал, так и не удалось. Ночной порой, в той кромешной тьме, что окружала Лессинга, это завывание особенно надрывало душу, а мороз свирепствовал так, что невозможно было подойти к окну.
От господина Мозеса из Берлина пришло письмо, в котором он предостерегал от публикации «Фрагментов безымянного». «Кое в чем, — так выразился Мендельсон с присущей ему осторожностью, — господин автор, „безымянный“, не совсем прав». Старая песня милейшего господина Мозеса! Осмотрительность, осмотрительность! — Лессингу она была хорошо знакома…
И вот теперь ночами он подолгу лежал без сна в полнейшей нерешительности — такого с ним никогда раньше не бывало. «Я здесь живу так, — написал он Еве Кёниг, — что люди удивляются больше тому, как это я еще не умер от скуки и отвращения, чем удивились бы, узнай они, что я действительно умер». Но тут же, спохватившись, что эти слова напугают ее, он поспешил добавить к горькой правде каплю сладкой лжи: «Разумеется, это особое искусство — уговорить себя самого в том, что ты счастлив; но и какое счастье есть нечто большее, чем наше самовнушение?» Когда же, наконец, человек — да и все человечество — обретут способность внимать правде, не нуждаясь в утешении?
Когда стаял снег, когда первая весенняя зелень украсила березы, возвратилась из Вены Ева, и Лессинг, вне себя от счастья, встретил ее как самую любимую, близкую, единственную подругу. Они чудесно провели вдвоем несколько дней.
Наконец-то он смог ей все сказать, наконец-то он смог ее обо всем расспросить, а прощаясь — дети и обязанности призывали ее в Гамбург, и снова он не имел права ее сопровождать — он задержал ее руки в своих и напоследок еще раз повторил, что он любит ее больше всего на свете, ценит ее превыше всего и что для него не будет больше счастья в жизни, если он не сможет разделить его с ней, с Евой…
Он ждал, но она странно медлила с ответом. Слишком многое еще не решено, да и ведь им предстоит теперь уже совсем скоро, этим же летом, встретиться в Гамбурге.
8
Святая простота! (лат.).