За время продолжительного путешествия в карете до Гамбурга кузен проникся таким доверием к Лессингу, что решил поделиться с ним своей тайной. Кузен сказал, он-де понимает, что Лессинг ищет содружества свободных, широко мыслящих и рассудительных людей. Он, совершенно очевидно, желал бы избавиться от ограничений, налагаемых предрассудками, сословной принадлежностью, имущественным положением, местными обычаями. Он мечтает о равенстве благородных душ. Так вот, именно такое общество он, кузен Кнорре, нашел у вольных каменщиков. Многие крупнейшие ученые — самые светлые умы во всех немецких государствах — разделяют его взгляды.
— Нам следует преодолеть безысходность, — заявил кузен. — А как еще этого достичь, если не объединением всех здравомыслящих мужей?
Лессинг пожелал услышать подробности. Тут кузен, правда, заколебался, сказал, что, по понятным соображениям, речь идет о тайном обществе, но затем все же назвал имена некоторых ученых в Гёттингене и Лейпциге, которые, как он полагал, были членами общества.
— А в Гамбурге?
— Тут я вынужден помалкивать. Но расспросите-ка вашего старого друга, печатника Иоганна Иоахима Кристофа Боде…
Принадлежность печатника к ложе была Лессингу, разумеется, известна, и так, в глубокой задумчивости, он прибыл снова в Гамбург.
После того, как он сердечно поздоровался с Евой и прочувствованными словами постарался утешить детей, оплакивавших кончину своей бабушки, после того, как он несколько дней целиком посвятил любимой семье, Лессинг, наконец, отправился в типографию.
Цех был невелик. Среди наборных касс и прессов в рубашке с расстегнутым воротом и закатанными рукавами стоял Боде. Широкое лицо, недоверчивый, настороженный взгляд и грубые черты постоянно напоминали Лессингу о том, что в юные годы Боде был пастухом.
— Так кто? Кто же это? Брокман или Лессинг?
— Конечно, Лессинг! Неужели я действительно так похож на гамбургского актера Брокмана, что меня с ним путает даже мой старый друг Боде? Или это означает, что он — Гамлет театра, а я — Гамлет литературы? — И Лессинг продекламировал:
Их разговор длился долго. Сначала они припоминали свои тщетные усилия неустанно творить новое. Боде тоже пожертвовал все свое состояние, полученное им в приданое от жены, пытаясь спасти от краха совместно основанное «Книгоиздательство ученых» — то самое первое немецкое издательство в пользу авторов. В конце концов все средства канули туда без остатка. Ему пришлось мучительно начинать свое дело сначала, имея одну наборную кассу и один пресс.
Так что им было о чем поговорить, что порассказать друг другу. Под конец Лессинг перевел разговор на масонство. Он придирчиво выпытывал подробности, но уже 14 октября 1771 года в присутствии Кнорре и Боде был принят господином фон Розенбергом в гамбургскую ложу «Три золотые розы». После того, как церемония, проходившая в помещении, украшенном греческой колоннадой, закончилась, господин фон Розенберг, магистр ложи, спросил:
— Ну, теперь вы убедились, что я говорил правду: ведь вы же не обнаружили ничего такого, что было бы обращено против религии или против государства?
Лессинг раздосадованно взглянул на него и возразил с презрительным смешком:
— Ха, я-то как раз хотел обнаружить что-либо подобное! Это было бы мне больше по душе!
Вступление в ложу не повлекло за собой никаких видимых последствий, ибо, вернувшись в Брауншвейг, Лессинг узнал, что «великим магистром» тамошних масонов являлся не кто иной, как сам наследный принц…
Кроме того, сразу же по возвращении Лессинг получил от берлинского великого магистра Циннендорфа письмо, содержавшее предостережение — или, может, то была угроза? — чтобы он не вздумал, подобно Сократу, дискредитировать себя, «перейдя границы дозволенного». Главное, ему надлежало, в соответствии с уставом, требовавшим, чтобы разговоры о масонстве велись только за закрытыми дверями и только среди братьев-каменщиков, предъявлять берлинскому верховному судье любое сочинение, которое он «возымеет намерение незаконно предать гласности».
Лессинг оставил письмо без ответа. Не таким представлял он себе содружество равных!
Ненастной ночью Лессинг покинул Гамбург. Сопровождаемый ледяным ветром, он переправился через Эльбу, и Ева, в тревоге за него, послала ему вдогонку обеспокоенное письмо. Но и без этого напоминания Лессинг, конечно же, известил бы ее, безраздельно владевшую всеми его помыслами, о своем благополучном прибытии.
Его радовала и обнадеживала мысль, что конец их разлуки уже не за горами. Он чувствовал себя куда более здоровым, нежели прежде, и воспользовался душевным подъемом, вызванным поездкой, для того, чтобы завершить трагедию, над которой он работал более десяти лет, создав несколько различных ее вариантов.
То была старая трагедия о Виргинии, пьеса, обличающая тиранию, представляющая гибель дочери плебея Виргиния; и хотя, по законам эзопова языка, действие ее и у Лессинга разворачивалось в Италии, оно потрясало также и современного немца, было для него чрезвычайно близко и правдиво; позднее многие, в зависимости от темперамента и от собственной склонности обличать пороки или же, напротив, их затушевывать, находили эту тему типично брауншвейгской, или саксонской, или гессенской, или вюртембергской — а значит, немецкой, и, значит, современной! Он назвал трагедию «Эмилия Галотти», по имени своей несчастной героини. Впервые на немецкой сцене был выведен современный монарх со всеми его слабостями, всеми его варварскими страстями — причем выведен в роли виновного и обвиняемого.
Так, в чередующейся веренице часов и дней, Лессинг опять был попеременно то библиотекарем, то автором, то автором, то библиотекарем — а новая зима уже давала о себе знать. Все требовало своего разрешения: собственная неудовлетворенность и неудовлетворенность тех друзей, что разделяли его тревогу. Но удачи — столь частые гости у других людей — обходили его стороной. Он постоянно чувствовал, что все дается ему большим трудом. Едва ему казалось, что цель уже близка, как ему объявляли шах. И даже если ему удавалось потеснить тяжелые фигуры и подобраться к самому королю, все заканчивалось ничем. Любой его ход проваливался в пустоту.
В ноябре его брат Карл написал из Берлина, что профессор Зульцер желал бы — разумеется, по поручению австрийского посланника — сделать Готхольду Эфраиму Лессингу почетное предложение «сменить Вольфенбюттель на Вену».
Но Ева, к которой он обратился в письме за советом, смогла ему поведать лишь о новых, и притом самых непредвиденных трудностях, вставших перед ее венскими мануфактурами. Некий господин фон Вагенер, бывший якобы другом ее покойного мужа, в торговой фирме которого она одолжила немалые суммы, неожиданно потребовал в кратчайший срок вернуть ему назад все его деньги. Так что ей придется все распродавать…
Зачем же Лессингу было теперь рваться в Вену? «Если у Вас больше нет никаких дел в Вене, — писал он Еве, — тогда и мне она совершенно безразлична».
Однако он не преминул рассказать о венском предложении Эберту, господину К. фон К. и Цахариэ, ибо эта история должна была уж хотя бы ускорить обещанное герцогом повышение вознаграждения. Лессинг был вынужден опять одалживаться, иначе он не мог покрыть расходы, вызванные поездкой в Гамбург, и оплатить старые счета. Чтобы раздобыть денег, ему снова пришлось подписать векселя и выдать облигации.
Однако действие, которое произвела его полуправда-полуложь о венских возможностях, было ошеломляющим и оказалось совершенно не таким, какого он ожидал.
Холодным зимним днем Лессингу было велено явиться в Брауншвейг, где ему, не дожидаясь новых прошений и ходатайств, вручили в канцелярии подписанное герцогом и датированное тринадцатым февраля 1772 года распоряжение: «Его Высочество Светлейший князь и повелитель и прочая, и прочая извещают вольфенбюттельского библиотекаря Лессинга, что в ответ на его верноподданнейшее прошение всемилостивейше дозволить ему издавать типографским способом сочиненные им труды под названием „Материалы по литературе, из сокровищ герцогской вольфенбюттельской библиотеки“ принято всемилостивейшее решение: всемилостивейше удовлетворить ходатайство просителя и разрешить печатать вышеозначенные труды под его непосредственным наблюдением; а также, принимая во внимание данную просителем полную гарантию того, что им не будет напечатано ничего против религии и добрых нравов, он отныне и впредь всемилостивейше освобождается по предъявлении сего от обычной в таких случаях цензуры».