— Я сперва постучался, — произнес он, увидев, что она не подняла головы.
— Не может быть! — вскричала Ева в крайнем изумлении, вскочила, припала лицом к его плечу и молча заплакала, не в силах, казалось, произнести больше ни слова.
— Три года! Целых три года! — шептал Лессинг, гладя ее по волосам.
— Я так счастлива, — проговорила Ева немного погодя, в ее глазах еще стояли слезы. — Как чудесно, что мои дела в Вене близятся сейчас к удачному завершению. Наконец-то я могу продать обе мануфактуры — после того, как мне удалось, проявив несказанное терпение, освободить их от всех долгов.
К радости Лессинга она сохранила ту чистую гамбургскую интонацию, которую он так любил.
— Теперь все будет хорошо! — говорил Лессинг, сжимая Еву в объятиях. — Нам не придется больше разлучаться.
Но Ева еще не закончила свой рассказ.
— Я нашла одного надежного покупателя, который будет выплачивать мне и моим детям ежегодную ренту в пятьсот талеров. Хватит ли этого?
— Да, — поспешно ответил Лессинг и принялся подсчитывать, потом вдруг засомневался, начал проверять и после долгого молчания наконец подтвердил:
— Да! Вполне!
Вена была полна чудес!
На следующий день после приезда Лессинга статский советник фон Геблер прислал ему записку, кучера и карету; записка, которую кучер упорно называл «билетом», содержала приглашение воспользоваться каретой, чтобы в сопровождении госпожи Евы осмотреть Вену.
Предложение был принято сразу. Контору заперли. Ева в этот праздничный день, призванный послужить прологом к долгому свиданию, облачилась в свои шелка. Кучер открыл дверцу, Лессинг помог своей милой, любимой подруге сесть в карету, и они поехали кататься по улицам прекрасной Вены.
Как выяснилось, кучер получил четкие указания, что следует показать немецкому поэту: Хофбург, старую церковь Святого Августина, ратушу, собор Святого Стефана, испанскую школу верховой езды. Время от времени он останавливал карету, давал краткие пояснения и осведомлялся, не желают ли его пассажиры выйти. Этот ритуал, последовательно соблюдаемый их гидом в сапогах, страшно забавлял обоих, и они, посмеиваясь про себя, скоро отвечали уже дружным дуэтом:
— Нет, спасибо, нам хорошо видно и так.
С самого начала поездки их охватило безудержное веселье и молодой задор. Лессинг не уставал восхищаться красотами имперской столицы, жизнь ему казалась снова прекрасной и исполненной надежд. Но в самый неожиданный для влюбленных момент, когда они приготовились увидеть очередную достопримечательность, словно этому мерному перестуку колес, этому приятному покачиванию не будет конца, карета вдруг остановилась перед мануфактурой Евы.
Кучер спустился с козел, отдал честь и объявил, что на этом данное ему поручение может считаться выполненным.
Но Ева разочарованно спросила:
— А разве Венский лес не в Вене?
Славный малый поскреб в замешательстве за ухом, безмолвно забрался обратно на козлы, и они поехали в Венский лес. Там он уже не спрашивал, не желают ли пассажиры выйти, да в этом и не было нужды, и так было видно, что весь мир оделся нежной весенней зеленью.
Но когда кучер развернул карету, чтобы ехать обратно, Лессинг с озорным смехом быстро спросил:
— Послушайте-ка, добрый человек, а разве Гринцинг не относится к Вене и не должен быть в числе главных достопримечательностей показан гостю города?
Кучеру ничего не оставалось делать, как повернуть лошадей и направиться в северную часть города. Но, добравшись до винодельческой деревушки Гринцинг, он, прежде чем прокатиться по уходящим круто вверх и вниз переулкам, остановился у старого, увитого плющом углового дома, на котором был вывешен издалека бросающийся в глаза зеленый венок.
Там Лессинг с Евой вышли наконец из кареты, и все вместе они отведали молодого вина, которое, вероятно, тоже составляло достопримечательность Вены, а ведь молодое вино и впрямь молодит — «о том и в священном писании сказано», пояснил кучер немецкому поэту.
Лишь поздним вечером возвратился в этот день кучер господина фон Геблера из своей поездки.
Вскоре последовали всевозможные аудиенции, одна почетнее другой. Лессингу следовало догадаться, что, нанеся визит старому статскому советнику фон Геблеру, он тем самым возвестил о своем прибытии в Вену…
Князь Кауниц, всемогущий министр, изъявил желание первым побеседовать с поэтом. Князь, державший в своих руках судьбы страны, повсеместно слыл поборником идеи «просвещенной» монархии, и у него Лессинга ждали на редкость доброжелательный прием и дружеская беседа.
День спустя за Готхольдом Эфраимом Лессингом была прислана дворцовая карета: познакомиться с ним пожелал молодой император. После смерти отца он, по настоянию матери, был допущен к делам правления, но его пристрастием были театр и изящные искусства.
— Здесь поговаривают, будто именно молодой император Иосиф хочет привлечь в Вену Лессинга, Клопштока и других, — заметила Ева перед аудиенцией.
Однако после приема Лессинг возразил:
— Об этом и речи не было.
— Ах, разве он не был столь же мил, как и министр, как князь Кауниц?
— Мил? Не то слово! Он был исключительно любезен, сказочно любезен!
— А вы, мой друг?
— Я отнесся к этому равнодушно.
То, на что втайне надеялась Ева, о чем она мечтала, вскоре стало чудесной явью: императрица Мария Терезия также удостоила Лессинга аудиенции в Хофбурге, хотя он и не добивался ее.
— Да это настоящий триумф! — воскликнула счастливая Ева. — Еще ни один немецкий поэт или ученый не удостаивался в Вене таких почестей.
Сгорая от нетерпения, она едва дождалась его возвращения и тут же накинулась на него с расспросами:
— Ну, как все прошло? Что там было?
— Была сцена, достойная комедии, любовь моя. Три раза подряд с разными интонациями я начинал было «Ваше величество, это…», однако мне, как тому заике в старом венском анекдоте, все три раза так и не удалось продвинуться дальше, ибо, громы небесные, она говорит одна и говорит непрерывно…
— Ах, я должна была вас об этом предупредить, — вставила Ева.
— Заодно уж вы могли бы мне сообщить, что она такая толстая и такая рябая. Мое изумление было бы не столь велико: ибо когда она — видимо, чтобы оказать мне честь, — уперлась обеими руками в подлокотники и при этом лишь слегка смогла приподнять свое тяжелое тело, меня так и подмывало подскочить и помочь ей.
— Удостоиться аудиенции ее величества — уже само по себе большая честь, любезный друг!
Лессинг невольно рассмеялся.
— Ну да! Человеку со стороны показалось бы в высшей мере странным увидеть, как бедный немецкий поэт выбрался из роскошной дворцовой кареты, как перед ним распахнулись все ворота и двери, как разодетый дворецкий самолично провел его через великолепную парадную залу, где один только вид шести или восьми гигантских люстр — несравненных шедевров ремесленного искусства — так поражали воображение, что лишь в приемной императрицы поэт пришел в себя…
— И что она сказала? — быстро спросила Ева.
— Она сказала — прошу не судить меня строго, если мне не удастся точно воспроизвести ее интонации, — так вот, она сказала: «Меня чрэзвычайно радует, что я могу привэтствовать вас здесь, в Вэне, мой дорогой господин Лэссинг». — «Ваше величество, это…» — попытался я ответить комплиментом на комплимент. Но она оборвала меня на полуслове: «Этот Вольфербиттель, где он, собственно находится?» — «Ваше величество, это…» — попытался я объяснить. «Но, кажется, не в Пруссии?» — перебила она. — «Ваше величество, это…» — произнес я в третий раз, но она тем временем приступила к экзамену.
— Вас допрашивали, друг мой?
— Риторические вопросы. Ответов не требовалось. «Посмотрим-ка, — произнесла она, — мне говорили, что он знающий человек. Так может ли он мне теперь растолковать, хорошо ли обстоят дела в нашей Вэне с тэатром, с искусством и литэратурой…» Я был так ошеломлен, что с трудом подыскивал слова.