— котенок вскочил, подобрался, выгнул спину и — шмыг! — одним прыжком оказался у двери.
Но Лессинг тотчас примирительно позвал: «Эй, к тебе это не относится, киска! Иди сюда! Ну иди же скорей сюда!»
Потом он отправился с котенком на кухню, попросил Мальхен налить в плошку молока и поставил ее на полу у себя в кабинете.
Никто, — он знал это, — никакой Экхоф, никакой Фридрих Людвиг Шрёдер не стал бы играть «Натана Мудрого»! Пьеса — кошке под хвост…
Во Франкфурте-на-Майне всем книготорговцам тотчас же по выходе «Натана» в свет возбранялась продажа этой «скандальнейшей» из всех драм. Аналогичные запреты вскоре последовали повсеместно. Теологический факультет Лейпцигского университета обратился к королю Саксонии с прошением «не дозволять» распространение этого печатного произведения.
То была старая песня, старая мерзкая нетерпимость.
Этим летом, желая побыть наедине, Лессинг частенько прогуливался среди высоких берез по городскому валу возле библиотеки. Там он мог себе иногда позволить размышлять вслух, не рискуя показаться странным.
Ему снова пришла в голову мысль еще раз продолжить свой спор с Гёце, Землером и иже с ними в драматургической форме — даже если и не будет возможности поставить пьесу на сцене. После «Натана» он решил написать «Милосердного самаритянина» — трагедию в пяти действиях по притче, сочиненной Иисусом Христом и изложенной Лукой в 10-й главе.
Лессинг думал: хотел бы я посмотреть, кто тогда посмеет выступить против христианства любви и милосердия — выступить против человеколюбия. И он улыбнулся при мысли о том, что и левит, и священник играли бы у Лессинга, как и у Луки, прямо-таки блистательную роль.
Однако было бы лучше и смелее не возвращаться к старому спору, а отважиться на новый шаг и подвести итог собственным раздумиям, исследовать закон развития, продлить из вчерашнего в завтрашний день воспитание человеческого рода: расчистить путь реке познания!
Шелест деревьев сразу же располагал к размышлению вслух. Свои лучшие реплики Лессинг всегда заучивал наизусть и громко проговаривал, чтобы проверить, как воспринимаются смысл целого, звучание слов и гармония гласных. Задача была ясна: он хотел еще раз гордо выступить против скептиков и недоброжелателей, обвинявших его — об этом свидетельствовал его немалый горький опыт — во всех смертных грехах. В «Натане» он уже на деле преодолел присущую веку тягу к смерти, которую привыкли связывать с Гётевым «Вертером». Теперь своим трактатом «Воспитание человеческого рода» юн собирался убедительно показать, что именно в этом заключается развитие, что именно здесь вьется узкая тропинка: «В нем автор вознес себя на некий холм, откуда ему, как он полагает, открываются несколько более широкие дали, нежели путь, предопределенный ему сегодняшним днем».
Шелест листьев усилился, и Лессинг громким голосом произнес свою исповедь: «Нет, оно наступит, оно определенно наступит, время совершенства, ибо, чем более разум человека проникнется уверенностью в лучшем будущем, тем менее придется человеку черпать в этом будущем мотивы своих поступков; и он станет творить добро, потому что оно есть добро…»
Одиночество становилось постепенно все ощутимее. Годы уходили. Лишь мужественная поддержка в споре, оказанная Гердером, скрасила на некоторое время жизнь Лессинга. Гердер был человеком, всегда творившим добро, потому что оно было добром.
Они посылали друг другу все свои новые произведения, и когда Лессинг отдавал что-нибудь в типографию, его первой мыслью всегда было: а что на это скажет Гердер? К каждому новому году Лессинг писал Гердеру обстоятельное письмо.
Начало года — самое подходящее время для людей, которые, как то читалось у него между строк, могли с уверенностью смотреть в будущее. Конечно, насмешники непременно сказали бы, будто он прятал свои когти, когда имел дело с Гердером. Однако тут он вовсе и не собирался выпускать когти. Он хотел поддерживать дружбу с этим единомышленником, чтобы в который раз перехитрить, обвести вокруг пальца разливающееся безмолвие.
Не только Гердеровы народные песни, нет, он любил и ценил его самого, — хоть они и не виделись вот уже десять лет. Ему он поведал задолго до выхода в свет эпиграф «Натана», взятый им у Гераклита — «Войдите, ибо и здесь обитают боги!»
С Гердером он обсудил — в письмах, разумеется, — даже «Фрагменты». «Мой „безымянный“, кажется, получил небольшую передышку», — писал он в январе 1780 года.
Выделяя то тут, то там какое-нибудь слово или целую строку курсивом, он посвятил Гердера и в свои планы: «Теперь же „безымянный“ позаботится о себе сам в той мере, в какой это необходимо по законам высшей бережливости». Лессинг был знаком с действием импульса, индукции, ибо время от времени почитывал труды профессора Лихтенберга по физике, которые тот ему любезно присылал.
Да, тут не могло быть двух мнений: Гердер был человеком чести. А это самое главное!
Мысли Лессинга перекинулись на того, другого теолога, который снова подал о себе весть, на сей раз одновременно из Вены и из Гамбурга. Теодор, старший сын Евы, отправился из Берлина в Вену, ибо вышла заминка с отчислениями, которые новый владелец тамошних фабрик обязался ежегодно переводить приемным детям Лессинга. Кроме того, после всяческих разочарований, постигших его в Берлине, Теодор надеялся теперь получить место в Вене, и Лессинг уже обратился в этой связи к своему старому знакомому — статскому советнику фон Геблеру — с просьбой похлопотать.
Однако первое, что прислал домой Теодор, — это были 85-й и 86-й номера «Венского ежедневника», на страницах которых презренный Гёце — хоть и не поставивший своей подписи, но узнаваемый безошибочно, — тот самый тип, что так долго помалкивал, ибо не мог найти возражений на «Необходимый ответ» Лессинга, — оставил еще более грязные отпечатки пальцев, чем те попрошайки, что толпились возле собора Святой Катарины с гёцевыми пасквилями в руках.
В «Венском ежедневнике» было черным по белому напечатано, будто Лессинг «за публикацию кое-каких „Фрагментов“ получил в дар от еврейской общины Амстердама 1000 дукатов». А следующая злобная фраза гласила: «Вознаграждения подобного рода, безусловно, заслуживают того, чтобы привлечь к ним внимание общественности…» Следующий выпуск того же журнала бесстрастным тоном сообщал, какими отвратительными сочинениями являлись якобы эти самые «Фрагменты».
Та же ложь о 1000 дукатов появилась и в гёцевых «Добровольных взносах», выходящих в Гамбурге. Сколь гнусен был этот человек, сколь узок был круг его мыслей! Коль скоро ему не удалось победить Лессинга в споре, так теперь он пытался представить его Иудой Искариотом, получившим якобы если и не тридцать сребреников, то все же тысячу дукатов.
Лессинг ответил сдержанно, хоть и невыразимо страдал, ибо тут богач смел издеваться над бедным и больным, который из последних сил — Лессинга мучила перемежающаяся лихорадка, — полуослепший, работал не покладая рук, чтобы прокормить себя и своих приемных детей. Лессинг написал опровержение, которое Теодор, дабы защитить отца от герцогского гнева, подписал своим инициалом К. и издал в виде листовки. Ответ гласил, что «Фрагменты» были направлены против всех известных религий и, таким образом, «иудейское вероисповедание оказалось опорочено как раз больше, других». «А что до господина Лессинга… то неужели он не поостерегся бы принять подобный дар?»
Вот так господин Мельхиор Гёце сошел со сцены. Сам того не желая, он превратился в паяца, наступил, как это случается, на полу чужого пальто, поскользнулся и в конце концов оборвал занавес.
Da capo![12]
Летом 1780 года Готхольду Эфраиму Лессингу выпало провести несколько веселых дней со старыми и новыми друзьями! Оба Якоби — философ и его сводная сестра Елена — по настоятельному наущению Элизы Реймарус решили по пути в Берлин наведаться и в захолустный Вольфенбюттель. Сухощавый философ Фридрих Генрих Якоби, «старинный друг Гёте», что он часто и охотно подчеркивал, прежде всего собирался заехать к «папаше» Глейму в Хальберштадт и предложил Лессингу — в этом тоже ощущалась тонкая режиссура Элизы, хоть она и находилась в ста с лишним немецких милях отсюда, — просто-напросто совершить эту поездку вместе.
12
Сначала; снова, опять (ит.).