Самое ударное произведение композитора называлось «Симфония гудков». Вроде бы симфонию уже слышали жители Баку.
— Это надо слушать, Алексей Максимович! — захлёбывался Чуковский. — Это гррандиозно! Уверяю вас!
На свою беду, Чуковский совершенно забыл, что Горький на дух не выносит именно таких новаторов, какого он привёл. Едва Авраамов заговорил, писатель начал медленно краснеть, покашливать и теребить усы. «Гений» объявил, что всякие Чайковские, Глинки и Бородины только отравляют слух, и предложил человечеству «прочистить уши». Для этого и предназначена его «Симфония гудков».
Горький поспешил выпроводить обоих посетителей, попросив Чуковского больше не связывать его с «сиамскими котами».
«Симфонию гудков» приняли к исполнению в Москве. По слухам, Луначарский свёл композитора с Троцким и тот, ухватившись за идею, взял сочинителя, как и Демьяна Бедного, под свою властную руку.
«Гениальность» Авраамова проявлялась, прежде всего, в подборе «инструментов» для исполнения своего произведения: это были гудки заводов и паровозов, залпы орудий и винтовок, колокола церквей и гул авиационных моторов. При исполнении симфонии в Баку чрезвычайно усилило звуковое впечатление участие стоявших в порту кораблей Каспийской военной флотилии.
Для московской премьеры композитор придумал ряд усовершенствований. Главный инструмент своего оркестра он назвал «магистралью»: это был целый набор паровозных гудков, ревущих на разные голоса. К каждому было приставлено по студенту консерватории. Роль «фанфар» исполняли мощные ревуны с миноносцев. В разных районах Москвы расположились батареи орудий и несколько рот красноармейцев с заряженными винтовками. На их долю выпала обязанность рассыпать, где нужно, барабанную дробь.
Исполнение симфонии состоялось в самой середине дня, в 12 часов 30 минут. Сам автор поместился на крыше высоченного дома в Большом Гнездниковском переулке и был виден отовсюду. В руках он, вместо дирижёрских палочек, держал два больших красных флага.
Маэстро с флагами начал исполнение, подав энергичную отмашку «магистрали». Паровозные гудки взревели мощно, подняв облака горячего пара. Затем ударили «фанфары» и, нагнетая силу звука, загрохотали орудия в районе Песчаных улиц. Артиллеристам отозвались красноармейские роты на Ходынском поле. Затем настала очередь «адажио» и в небе над Москвой, очень низко, поплыли 20 аэропланов. Им навстречу взлетели облака пара от гудков МОСГЭСа.
«Рабочая газета» на следующий день с восторгом сообщила, что завороженные слушатели во всех концах Москвы насладились мелодиями «Интернационала» и «Варшавянки». Газета подчёркивала, что традиционные музыкальные средства уже слабы и недостаточны для выражения духа великой эпохи, настоятельно требуются совершенно новые средства необыкновенной силы и выразительности. «Симфонию гудков» рецензент назвал убедительным протестом против так называемой классической музыки, являющейся, как известно, музыкой буржуазии.
«Красный террор» мощно, словно бульдозер, продолжал сгребать плодоносящий чернозёмный слой русской культуры, оставляя после себя бесплодные глину, песок, гравий. Однако «свято место пусто не бывает». Обезображенные пустоши стали понемногу заболачиваться и подёргиваться ряской, и в этих болотцах забулькали, словно лягушки, всяческие брики, блюмы и бурлюки. На это, как видно, и был расчёт жестоких вивисекторов-сгребателей.
Среди этой быстро расплодившейся творческой мошкары единственным образом жизни стало насилие, а единственной формой человеческого общения — безудержная демагогия.
Сбиваясь в дружные стаи, они добровольно приняли на себя обязанности слуг уже не революции, а власти.
Истеричные, визгливые, они объявили врагами советской власти старых мастеров культуры и с нетерпением принялись «сбрасывать их с корабля современности», очищая тем самым места для себя. «Мы, левые мастера, лучшие работники искусства современности!» Их повседневным лозунгом стало: «жарь, жги, режь, рушь».
Тон истребительному неистовству в этой стае задавал дылдистый горлопан Владимир Маяковский.
Алексей Максимович вспомнил, как в годы мировой войны в его квартире появился этот нескладный провинциальный парень. Ему предстояло отправиться на фронт, он не хотел.
— За что воевать? За Николашку? За Распутина? Да ни за что!
Рассчитал он точно. Покорённый Горький устроил его в автошколу чертёжником. Начальником там был престарелый генерал Секретев. 1 января 1917 года генерал наградил Маяковского медалью «За усердие». А месяц спустя Маяковский арестовал генерала и отправил старика в тюрьму. Этим своим подвигом, как поступком гражданина новой раскрепощённой России, поэт гордился чрезвычайно.
Широко разевая свой бездонный квадратный рот, Маяковский стал в первые ряды воинственных футуристов. Это хулиганское движение громил в культуре привёз в Россию итальянец Маринетти. Он тогда очень активно пропагандировал дискредитацию старого искусства и всех духовных ценностей, на которых это искусство строилось. Духовный наставник Муссолини, он кипел ненавистью к человеческой культуре. «Суньте огонь в библиотечные полки. Отведите течение каналов, чтобы затопить склепы музеев. О, пусть плывут по ветру и по течению знаменитые картины! Подкапывайте фундаменты древних городов!» Поклонники Маринетти в России стали называться «комфутами» — коммунистическими футуристами. Заезжий гость их научил: единственный способ завладеть миром, — вывернуть общественный вкус наизнанку, вывернуть так, чтобы талант оказался бездарью, а бездарность — талантом. Этот кардинальный способ обещал великие жизненные блага!
Футуристы превзошли своего итальянского наставника. «Красный террор» сделал их, легавых псов на партийном поводке, строгими судьями и указчиками в культурном строительстве. Молодая Республика Советов, как с горечью и болью заметил Сергей Есенин, быстро превратилась в «страну самых отвратительных громил и шарлатанов».
Маяковский, завсегдатай прокуренных «Бубнового валета», «Стойла Пегаса» и «Ослиного хвоста», вдохновенно проповедовал, что из всех человеческих качеств наивысшую цену имеет ненависть.
«Я люблю смотреть, как умирают дети», — проорал он своим митинговым басом, и за одно это его следовало поместить в дом умалишённых, однако именно такой изобретательный садизм обеспечивал ему признание власть имущих и простирал над его головой «лубянскую лапу ЧК».
А в это время умирал великий Блок, умирал голодным и больным, без хлеба и лекарств.
Последнюю зиму он пережил с трудом. Его гоняли на работу ломать баржи на Неве, затем уплотнили, вселив в квартиру огромную семью какого-то мещанина. Александр Александрович перебрался к матери, к тому времени тоже уплотнённой. Там он слёг. В единственной комнате, оставленной «буржуям», образовался целый лазарет — болел сам поэт, болели мать и тётка, умирал отчим Франц Феликсович Пиоттух. Есть было совершенно нечего, и всё-таки их регулярно подвергали ночным обыскам — вваливались разудалые матросы со своими пьяными подружками. «Буржуи», чтобы согреться, сжигали в печке всё, что могло гореть. В последнюю очередь изрубили конторку, за которой в своё время Д. И. Менделеев создавал свою знаменитую периодическую таблицу.
С весны Блок уже не поднимался, не выходил из дома.
Ему требовалось санаторное лечение, и такой санаторий находился неподалёку, в Финляндии. Но теперь, чтобы туда поехать, требовалось разрешение.
В конце мая Горький обратился к Луначарскому с просьбой помочь поэту. Наркому было некогда. Он ввязался в борьбу с Лениным, протестуя против закрытия главных театров в Москве и Петрограде. Председатель Совнаркома сердился, выговаривая Луначарскому, что ему «надлежит заниматься не театрами, а обучением грамоте». Всё же нарком просвещения выколотил для театров 29 миллиардов рублей… Помимо этого у Луначарского шла кругом голова от жалоб старых, голодных и больных. В Финляндии умирал Г. В. Плеханов. Подолгу просиживала в приёмной дочь Пушкина М. А. Гартунг (она жила в коморке у прислуги). Просил о помощи сын Чернышевского… А Блока так терзала боль, что его крик слышали гуляющие на берегу Чёрной речки.