Посади этих бурь с примесью наслаждений я забывал решительно все, а упражняя свои силы против увлекавшего меня потока, я чувствовал, как они слабеют, и как меня манит мечта о счастии во что бы то ни стало.
Как вдруг с горы был спущен сигнал, объявлявший мне о вероятном возвращении Обернэ на завтра. Это была двойная ракета, обозначавшая, что все идет отлично и что мой друг направляется в нашу сторону. Но с ним ли г. де-Вальведр? Будет ли и он здесь через полдня?
Только теперь я призадумался в первый раз, как мне держаться относительно мужа, и ничего не мог придумать такого, что не леденило бы меня от ужаса. Что бы я ни дал для того, чтобы иметь дело с грубым, несдержанным человеком, которого я мог бы подавить и парализовать холодным пренебрежением и спокойным мужеством! Но этот Вальведр, которого мне описывали таким спокойным, таким равнодушным или милосердым к жене и, во всяком случае, таким вежливым, осторожным и так тщательно соблюдающим самые щепетильные приличия… Как посмею я выдержать его взгляд? С каким лицом стану я принимать его авансы? Ведь несомненно, что Обернэ говорил ему обо мне, как о своем лучшем друге, и что в силу своих лет и общественного положения г. де-Вальведр станет обращаться со мной как с молодым человеком, которого хотят ободрить, которому желают покровительствовать и, в случае нужды, даже давать советы. Я больше не расспрашивал о нем Обернэ. С тех пор как я любил Алиду, мне хотелось бы забыть о существовании ее мужа. Из тех немногих слов, которые мне пришлось против воли услыхать о нем, я представлял себе человека холодного, держащегося с большим достоинством и насмешливого. По мнению Алиды, это был тип человека с великодушными намерениями и с тайным презрением, проникнутый сознанием своего превосходства над людьми.
Окажись он отечески или оскорбительно благосклонен, я был достаточно уже несчастен для того, чтобы переносить еще позор и угрызения совести за свое вероломство относительно человека, которого мне, пожалуй, придется невольно уважать и чтить. Я решился не дожидаться его прибытия, но Алида нашла это трусостью и приказала мне остаться.
— Иначе вы подвергнете меня странным подозрениям с его стороны, — сказала она. — Что подумает он о молодом человеке, принявшим на себя заботы обо мне во время моего одиночества и убегающем, подобно преступнику, при его приближении? Обернэ и Павла будут тоже поражены этим поведением и не найдут, как и я сама, подходящего для него объяснения. Как, вы не предусмотрели, что любя замужнюю женщину, вам придется неминуемо спокойно встречаться с ее мужем, и что вы должны уметь страдать за меня, которой придется страдать за вас во сто раз больше? Подумайте только, какова в таком случае роль женщины: когда нужно притворяться и лгать, то вся тяжесть этой отвратительной необходимости ложится на нее. Ее сообщнику достаточно казаться спокойным и не позволять себе никакой неосторожности; но она, рискующая всем, своей честью, покоем и жизнью, должна напрягать все силы своей воли для того, чтобы помешать зарождению подозрения. Верьте мне, что для женщины любящей ложь — это настоящая пытка, а между тем, мне придется переносить ее, и я даже не думала говорить с вами об этом. Я не просила вас жалеть меня и не упрекала вас за то, что вы меня ей подвергаете. А вы, при приближении грозящей мне опасности, бросаете меня, говоря: «я не умею притворяться, я слишком горд для того, чтобы подчиниться подобному унижению!» И вы имеете претензию любить меня и уверяете, что желали бы, чтобы вам представился какой-нибудь страшный случай мне это доказать, заставить меня верить этому! Вот он — этот случай, предвиденный, банальный, обыкновенный и самый легкий из всех, а вы бежите!
Она была права. Я остался. Судьба, толкавшая меня к гибели, как бы пришла ко мне на помощь — Обернэ вернулся один. Он привез г-же де-Вальведр письмо от мужа, которое она показала нам, и содержание которого было приблизительно следующее:
«Друг мой, не сердитесь на меня за то, что я опять поддался искушению вершин. На них не всегда же гибнуть, чему служит доказательством то, что я вернулся оттуда здравым и невредимым. Обернэ объяснил мне причину вашей экскурсии в горы. Я сдаюсь на ваши доводы без возражений и считаю своей первой обязанностью удовлетворить вашим требованиям. Я еду в Вальведр за своей старшей сестрой и беру на себя устроить ее сейчас же в Женеве для того, чтобы вы могли вернуться к себе совершенно спокойно. В то же время я приготовлю все в Женеве для свадьбы Павлы и попрошу вас присоединиться туда ко мне с ней в начале будущего месяца. Таким образом, старшей сестре можно будет присутствовать на церемонии, и разлад между вами не будет никому заметен. Вы привезете и детей. Эдмонду пора уже поступать в школу. Обернэ умно дополнит мое письмо всеми желательными для вас подробностями. Рассчитывайте всегда на преданность вашего друга и слуги Вальведра».
Это послание, содержание и смысл которого я передал верно, хотя и не именно в тех же самых выражениях, вполне подтверждало все рассказы Алиды о любезных манерах и вежливых формах ее мужа, а в тоже время и отражало в себе равнодушие души, стоящей выше любовных разочарований и бед. Быть может, под этой совершенной безоблачностью таилась тяжелая драма, но она вполне стушевывалась или силой воли, или холодностью самой натуры.
Не знаю, почему чтение этого письма произвело на меня действие, совершенно противоположное тому, которого ожидала г-жа де-Вальведр. Она дала мне прочесть его, думая потушить пламя моей ревности, но оно его только разожгло и усилило. Муж, так безупречно умеющий управлять своей семьей, имел и перед Богом, и перед людьми право требовать решительно всего взамен своих быстрых и великодушных снисхождений. Он был законным господином и властелином этой женщины, слугой и преданным другом которой он так рыцарски объявлял себя. Да, конечно, право было на его стороне, раз он сам так высоко справедлив и разумен. Никогда и ничто не могло разрешить его слабой подруге порвать те узы, которые он умел сделать вдвойне священными. Она принадлежала ему навсегда, хотя бы даже, как она уверяла, в качестве сестры, ибо этот брат, был ли он или нет мужем, представлял из себя более законную и серьезную опору, чем вчерашний или завтрашний любовник.
Я почувствовал, что моя роль кратковременна, почта смешна. Я собирался отвергнуть ее от себя, как только страсть моя будет удовлетворена, и отныне только и думал о том, чтобы удовлетворить ее. Алида понимала все это не так. Теперь я стал решительно обманывать ее и внушать ей доверие с твердо принятым решением поймать врасплох или ее воображение, или ее чувственность.
Через день она уезжала на свою виллу. Обернэ было поручено сопровождать ее, но они должны были ехать самой дальней дорогой для того, чтобы не встретиться в пути с Вальведром, увозящим в Женеву свою старшую сестру. У меня не было более предлога оставаться подле Алиды, ибо я заранее объявил Обернэ, что посвящу ему недельку, а потом буду продолжать свой путь по Швейцарии, но вернусь еще повидать его в Женеву перед отъездом в Италию. Он ничем не помог мне изменить свои планы.
— Вальведр назначил мою свадьбу на 1 августа, — сказал он мне. — Ты, само собой, не можешь отказать мне присутствовать на ней. Я уеду к своим родным к 15 июля и буду ждать тебя. У нас 2 число, а значит, ты вполне успеешь объездить часть наших больших озер и чудных гор. Только ты поторопись. Ты видишь, я тороплю тебя с отъездом, но это для того, чтобы лучше обеспечить твое возвращение.
Присутствовать при свадьбе Анри с Павлой де-Вальведр значило очутиться само собой в присутствии этого мужа, которого я был так рад не видеть. Мне совсем не хотелось встретиться вновь с Алидой на глазах всей этой семьи и с самим главой семейства. Тем не менее, я не нашел никакой возможности отказать. Обреченный отныне на ложь, я обещал, решившись про себя, скорее сломать себе ногу в пути, чем сдержать свое слово.
Я уложился и уехал через час, оставив Алиду испуганной моей поспешностью, оскорбленной моим сопротивлением выраженному ею желанию, чтобы я немного проводил ее. Оставить ее встревоженной и недовольной входило в мой план обольщения.
Я очень печально улыбаюсь теперь, когда вспоминаю о своих развратных попытках. Они были так мало свойственны моим летам и характеру, что я испытал как бы некоторое облечение от того, что мог позабыть о них на несколько дней. Я углубился в высокие горы в ожидании той минуты, когда возвращение г. де-Вальведра и Обернэ в Женеву позволит мне навестить врасплох Алиду в ее резиденции, маршрут к которой я заранее наметил на своей путевой карте.
Я провел около десяти дней в утомительных для моих ног прогулках, экзальтируя свой ум. Я взобрался до самого Симплона, и с вышины этих грандиозных областей взгляд мой проникал то в Швейцарию, то в Италию. Это была одна из самых обширных и гордых картин, когда-либо виденных мною. Я захотел взобраться как можно выше на кручи итальянского Симплона, взглянуть вблизи на эти странные и ужасные железно-водные каскады, которые подле рек пенистого молока точно испещряют снег кровавыми потоками. Я храбро шел навстречу холоду, опасности и тому чувству нравственной заброшенности, которое охватывает молодую душу в этом ужасном одиночестве. Сказать ли правду? Я чувствовал потребность сравняться, в своих собственных глазах, в мужестве и стойкости с г. де-Вальведром. Меня раздражали постоянные разговоры его жены и сестры о его силе и неустрашимости. Можно было подумать, что это титан, а когда я выразил раз желание попытать подобную же экскурсию, Алида улыбнулась, как на заявление карлика о желании следовать за великаном. Я нашел бы мелочным упражняться в ее присутствии, но теперь, один, рискуя разбиться или попасть в бездну, я утешал свою оскорбленную гордость и напрягал все свои силы на то, чтобы также сделаться типом силы и смелости. Я забывал, что заслуга этих отчаянных попыток заключалась в серьезности их цели, в надежде на научные победы. Я, правда, воображал, что преследую победу над демоном поэзии, и всячески старался импровизировать стихи посреди ледников и пропастей, но для того, чтобы найти на подобных подмостках подходящее выражение личных чувств, надо быть полубогом. Я с трудом находил в блестящем футляре романтических эпитетов и образов слабые выражения для передачи выспренности окружавших меня предметов. Вечером, когда я пробовал записывать свои рифмы, я отлично замечал, что это не более как рифмы, а между тем я и видел, и описал, и передал все верно. Но вот именно поэзия, как и живопись и музыка, может существовать только под условием быть чем-то иным, а не эквивалентом передачи. Она должна быть идеализацией идеала. Моя неудовлетворительность меня пугала, и я утешал себя только тем, что приписывал ее физической усталости.