Колесо замирает.
— Еще два раза, и будем как баре! — долетает до меня счастливый голос.
Еще два раза… Нет! Я отцепляюсь от бревна, на которое лег-таки.
— Где выход? — спрашиваю, как слепой, задирая голову, шевеля руками.
Меня вот-вот стошнит.
— Эй, спустите его! — кричат мальчишки.
Кто-то открывает люк. Я сползаю по лестнице.
— Скорее, ты! — шипит на меня старик в розовой тенниске.
На меня никто не обращает внимания, и это очень хорошо. Я прохожу в калитку, мимо людей, ожидающих очереди покататься на карусели. Бреду напрямик, мимо дорожек, к густому кустарнику, валюсь в траву. Хоть бы вырвало! Так нет. Меня корежит, крутит. Мне нет спасения от самого себя.
— Но ведь это же все кончится когда-нибудь!
Цепляясь за траву, пытаюсь встать и встаю. Полдень, а словно бы сумерки. Делаю несколько шагов. Ноги идут. Что же я буду лежать, когда мне и лежа так же скверно, как и стоя!
Иду, перехватываясь руками за садовую решетку. Останавливаюсь в испуге. Впереди — главная улица города. Главная улица — это как новый костюм, который нужно беречь.
«Я перебегу улицу и пойду задворками», — успокаиваю себя.
Навстречу мне идут люди. Шагаю как ни в чем не бывало.
Наконец родные задворки. Сажусь на землю. Земля кружит вокруг меня. Запрокидываю голову — небо плывет вокруг меня. Неужто я так нужен этой огромной земле и этому бесконечному небу?
Я боялся, что дома меня примут за больного, станут спрашивать, где был, что натворил, а если стошнит, «скорую помощь» вызовут.
Подкрался к воротам, перебежал двор, юркнул в открытую дверь сарая. Отдышался, осмотрелся — и на сеновал. Охапка прошлогоднего сена пропылилась, потеряла цвет и запах, но я лег на нее и заснул.
Мне приснился наш переезд.
Будто опять сижу я в кузове полуторки, успокаиваю корову. Мы едем по Москве, которую я никогда еще не видал, а теперь и не глядел бы на нее. Я чуть жив от стыда. Приехать в Москву с коровой! Борта у полуторки низкие, и впервые я жалею, что на голове у меня гордость моя — пилотка. Была бы кепка, хоть бы глаза спрятал. Как же я ненавижу любимую нашу Красавку, носившую нам из лесу молочные реки! Как же я желал, чтоб у нее подломились ноги и рухнула бы она в кузов!
Москва гудела, гремела, заходилась счастливым пиликаньем автомобилей. Сверкали окна, полыхали голубым и розовым провода под дугами трамваев. Трамваи трезвонили, и наша Красавка от страха заливала кузов жидким пометом.
Ладно бы, коли мýка моя длилась мгновение! Москва была огромная. Мы ехали и ехали по улицам и площадям. Я сидел в кузове, сжавшись в комок от позора, и одно только небо снизошло к моим страданиям. Стало темнеть.
Машина ныряла по переулкам и вдруг выехала на простор.
В сумеречном небе, как живые, для всех и для меня тоже горели рубиновые звезды Кремля. Я даже о Красавке забыл. Вот он — Кремль. Кирпичные зубцы Кремлевской стены, кирпичные стены и башни, темная зелень кремлевских садов, купола кремлевских соборов. Я видел самое главное, что есть у нас в России. Знал: буду жить и умру во славу этого святого места русских людей, ради крепости этих стен, потому что от них вся наша сила и крепость и моя сила и крепость. Упади в тот миг искорка с кремлевской звезды, я, наверное, вспыхнул бы и сгорел, не испытав боли, а испытав один звенящий восторг.
Мы потом еще долго ехали по Москве. Я гладил морду Красавке и говорил ей ласково и виновато, мучаясь своим отступничеством: «Вон как звезды-то нам просияли! Рубиновые, кремлевские!»
Я знал: слова эти не пустой звук. Они о моей судьбе, о всей моей будущей жизни.
«Так тому и быть, — сказал я себе и Красавке. — Все так и сбудется».
Чему быть, что должно сбыться?
И поставил условие: сбудется, если опять, теперь же вот, увижу хоть одну кремлевскую звездочку. И увидал! Алая на темно-синем, встала звезда в проеме высоченных домов.
Я проехал через Москву в коротком сне и, пробудившись, долго сидел ошеломленный.
Такие сны неспроста снятся.
И тут я вспомнил о семье красного командира, над которой взял шефство. Я спрыгнул с сеновала на кучу сухого навоза возле бузины.
Дома я повертелся, покрутился. Улучил минуту, отлил в консервную банку белил — мама собиралась красить двери, — спрятал банку и кисть в сенцах.
Вечером я опять выпросился постоять в очереди, очередь занял, подождал, пока за мной займут, и потихоньку испарился.
Шел к дому красного командира переулками. Было совсем уже темно. На улицах ни души.
Метровыми буквами над окнами подвала я вывел надпись: «Здесь живет семья красного командира». На последнее слово белил стало не хватать и, как я ни скреб дно банки, на две последние буквы не хватило. Пришлось искать кирпич. Я успел нацарапать букву «р».
В окошко снизу сильно застучали, и старческий женский голос проскрипел на весь город:
— Кто безобразничает? Немедленно прекратите или я позову милицию!
Пригнувшись, словно по мне стреляли, я кинулся бежать. Башмаки мои гремели на пустынной улице так, словно я бежал в бочке. Споткнулся, схватился руками за землю, упал на плечо. Вскочил — и в переулок. И сразу в другой. Замер. Прислушался. Нет, за мной не гнались.
Домой шел в обход.
У самого дома опомнился. Мне ведь надо в очередь. Побежал, сел на приступочек. Людей было мало. Остались стойкие — держать очередь от чужаков.
— Как поживаете, молодой человек? — спросила меня Маша Правдолюбка.
— Отлично!
— Рада за вас! У нас все поживают отлично. Особенно дети. Шалопайничают с утра до ночи. Вот взялись бы да и организовали тимуровский отряд. Вы, я вижу, мальчик способный.
Я промолчал. У меня теперь была своя тайна. Да такая, что надо молчать не понарошке, а взаправду.
Три дня я не решался пойти на ту улицу, где жила семья красного командира. А потом пошел, и что же! Дом красили. Целая бригада маляров красила дом половой, какой-то бурой краской.
Мой любимый футбол был теперь не про меня. Я взял у мамы паспорт и пошел записываться в библиотеку.
В Доме пионеров работали маляры, но мне сказали, что в городе лучшая библиотека во Дворце культуры текстильщиков. Идти нужно было на другой край города, но я не поленился.
Мимо самой большой казармы, Самомазки, прошел нарочито медленно. Знал, что казарменные мальчишки могут пристать и даже отлупить ни за что ни про что, но пасовать заранее было противно, противно собственной настороженности, противно, что ладони у меня стали влажными. И я проучил самого себя: остановился, погрелся на солнышке, вытер ладони о теплые кирпичи казармы и уж потом только пошел, легко и весело, мимо фабричных грохочущих корпусов. Окна первого этажа бумагопрядильной были на уровне моей груди. Рамы на лето кое-где вынули и закрыли железными сетками. Было хорошо видно, что делается во чреве этого грохочущего дома. Даже земля под ногами подрагивала. Крутились веретена, между рядами машин ходили прядильщицы в коротких халатиках. Им было жарко, но они работали так же быстро, как машины. Ловили оборвавшиеся нити, неуловимыми движениями связывали их и шли дальше.
Я вдруг опамятовался: наблюдаю за работой фабрики! Как настоящий шпион. Хорошо, хоть фотоаппарата у меня нет. Кинулся прочь, украдкой оглядываясь: не идут ли за мной контрразведчики?
Дворец культуры был не дворец, а дом из больших кубиков. Толкнул одну дверь — заперта навеки, толкнул другую — отворилась. Я вступил в темноту и прохладу.
— Кого тебе?
Поискал глазами человека. Сухонькая старушка под лестницей, за маленьким столом, пила чай.
— Мне?
— Так ведь не мне же? — Старушка развеселилась.
— Библиотеку… Я хочу записаться в библиотеку.
— Это дело другое, — сказала старушка. — Ваш брат баловать ходит, по лестницам гонять. У нас тут этих лестницев — запутаешься… Поднимись на второй этаж. Ступай по коридору до конца. Библиотекаршу зовут Варвара Ивановна.