Я возвращался с речки широкой лесной тропой, окаймленной кустами бузины и орешника. За ними угрюмо темнели старые ели-великаны. Деревья притихли на исходе дня, и лес готовился к недолгому летнему сну.
Гористая тропинка, по которой я шел, была светлой от вечерней зари. Вдруг я увидел впереди на тропе странный серый комок, похожий на еловую шишку, кем-то поставленную торчком, или на обломанный сучок. Приблизившись на полшага, я понял, что это была не шишка и не сучок, а птенец, довольно крупный, в сером оперении: может быть, кукушонок или детеныш лесного дрозда. Птенец сидел на проезжей части дороги, закрыв глаза и подняв к небу широкий сплющенный клюв в желтой каемке. Я удивился — почему птенчик не боится меня. Потом осторожно постучал палкой по земле рядом с ним, желая спугнуть, но птенец не шевельнулся. «Неужели мертв?» — подумал я, наклонился и протянул руку. Но едва коснулся, как сам отпрянул от неожиданности. Птенец ожил, сердито зашипел и, растопырив крылья, побежал под куст орешника, смешно подталкивая себя крыльями.
Я рассмеялся, поняв, что птенец попросту спал на дороге. Сморила ли его летняя жара или мать накормила так, что не в силах был преодолеть тропу, и заснул на середине дороги спокойно, сладко, точно под крылом матери, на виду у всего леса, у всего мира…
«Ах, малыш-малыш, — подумалось мне, — зачем же ты выбрал столь ненадежное уединение? Здесь ходят люди, ребятишки гоняют на велосипедах».
Чувство нежности наполнило мое сердце: дитя есть дитя. Может быть, птенчик вынужден был покинуть свой дом — братья вытолкали из гнезда или попросту заблудился в трех соснах. Он еще не знал строгих законов жизни, не усвоит, что можно, а чего нельзя…
В случае с птенцом меня тронула доверчивость. Именно так: каждый детеныш начинает жить с доверчивостью. Это уже потом жизнь по буковке, по черточке будет раскладывать его судьбу, вносить добрые и роковые поправки — обучит его стойкости, осторожности, терпению. Потом придут любовь и первые огорчения. Доверчивость, может статься, превратится в подозрительность, а доброта станет недоверчивой…
Как же мне разобраться в том, какое качество в человеке является самым высоким? Снова и снова прихожу к пониманию: мне по душе доверчивость. Именно с этого чувства начинается человек.
Буду и я жить так, чтобы никогда, ни в чем, ни при каких условиях не обмануть детской доверчивости — самого счастливого и самого беззащитного чувства.
БЕРЕЗОВЫЙ КУЗОВОК
Бурей сломало дерево в лесу. Береза росла двумя стволами из единого корня. Главный ствол ураган пощадил, а вместо второго остался куцый обломок. Со временем внутренность обломка сгнила и образовался кузовок — белый, круглый и пустой внутри, точно карман на березе. В кузовок падали листья, ветром забрасывало туда сосновые иголки, сучки. Зимой в него набивался снег, а весной там скапливалась талая вода, и птицы, стоя на краю кузовка, пили из него, как из блюдечка.
Приглянулось мне то сказочное березовое чудо-лукошко, волшебный туесок, крохотный лесной тайник. И всякий раз, проходя мимо, я заглядывал в него: не лежит ли на дне заветное колечко от пушкинской Маши к Дубровскому?..
В конце лета все мы, временные жители деревни, перебрались в Москву, и скоро я позабыл о березовом лукошке. Лишь на следующий год по весне, шагая знакомой дорогой, вспомнил о нем, и захотелось навестить свой секретный кузовок.
Подойдя к березе, я в испуге вздрогнул от неожиданности: из кузовка выпорхнула птичка. Я заглянул внутрь и увидел гнездо — уютное, мягкое, с пятью крохотными яичками. Какая птаха свила здесь гнездо — певчий ли дрозд, пеночка-теньковка или соловей, об этом я не успел подумать и стоял возле березы в смущении и растерянности. «Экий увалень», — с досадой упрекал я самого себя, испытывая неловкость оттого, что явился непрошеным свидетелем птичкиной тайны и нарушил ее покой. Но почему пичуга свила гнездо так близко от дороги, зачем облюбовала столь ненадежное место — может быть, на людскую доброту полагалась?
Первым неосознанным движением души было желание укрыть гнездо от постороннего глаза, не хотелось оставлять его открытым и незащищенным. Я сорвал несколько крупных свежих листьев орешника и замаскировал хрупкое птичкино убежище. Получилось удачно, и я был счастлив, словно искупил вину. Меня беспокоила мысль — не перестарался ли я, не скрыл ли гнездо от самой птички. Ведь она доверяла свое маленькое счастье и темной ночи, и жестоким ветрам, всем зорям лесным, и громам над зелеными чащами.
Наутро я поспешил в лес к заветной березе. Уже издали заметил: маскировки на кузовке не было, а гнездо оказалось пустым. Яички лежали, но были холодными. Птичка покинула насиженное место, чужой глаз отпугнул ее. Значит, сам того не желая, я погубил жизнь пятерым птенцам, лишил лес соловьиной песни…
Правду говорят — не всякое добро есть благо. Как же горько мне было от того, что, желая защитить гнездо, я причинил непоправимый вред. И тогда возникло в душе неожиданное и мучительное чувство, перед которым отступили все другие — и вина моя, и сожаление об ошибке, — я ощутил чувство стыда за свое невежество. Я действовал как непросвещенный и нецивилизованный человек, и моя медвежья услуга с маскировкой гнезда происходила от незнания жизни леса. К чему были сожаления. Я грубо нарушил законы природы, не познав их и даже не подумав, что моя услуга никому не нужна и может обернуться несчастьем. Организм природы оказался более тонким и чутким, чем я сам, с моим высоким сознанием и неуклюжей добротой.
Воистину так: природа — загадочная и увлекательная книга, страницы которой вечно манят к себе и вечно остаются недочитанными. Я же, человек, вообразил себя властелином, хозяином природы, когда должен быть ее учеником.
РАДУГА
Одолели нас за городом дожди. Две недели не переставая дули холодные ветры, с неба лило, и казалось, не будет конца половодью. С тоскливой надеждой поглядывали мы в сторону Москвы, где остались наши уютные квартиры с ванной и горячей водой.
Но вот перед вечером после очередного проливного дождя небо стало проясняться. Над лесом заблестело солнце. И в той стороне, куда ушли тяжелые тучи, зажглась в небе радуга, и даже не одна, а две сразу. Первая — близкая, яркая, неотразимо красивая, с четко обозначенными семью цветами, которые переливались, играли, переходя один в другой. Вторая радуга была ниже и тусклее, наверно, взошла где-то далеко за Москвой. Радуги сияли красочными воздушными мостами во все небо, от горизонта до горизонта. В непостижимой вышине еще сыроватого неба стояли царственно-красивые семицветные арки, и в них летали стрижи, небесным танцем своим приветствуя невиданную иллюминацию. Трудно было сказать, какой из семи цветом радуги был прекраснее — зеленый или желтый, оранжевый или розовый, пурпурный, малиновый или голубой.
Люди были очарованы чудесным творением природы. Взрослые и дети высыпали за калитки, любуясь многоцветной красотой. Одни восхищенно молчали, другие с улыбкой что-то шептали про себя.
А мне вспомнилось детство.
В нашем степном шахтерском краю радуги бывали не менее живописными. В народе их называли веселками, а мы, ребятишки, — райдугами. Мы были уверены, что один только бог способен сотворить подобную красоту. Ему надо было поливать райские сады, где растут золотые яблоки. Бог спускал с неба на землю сияющую райдугу и набирал воду из нашего степного ставка за Рыковским рудником. Засучив штаны, мы, ватага ребятишек, с криками мчались в степь, чтобы успеть добежать до райдуги и своими глазами увидеть, как бог перекачивает нашу воду в райские чертоги и водоемы. Мы выкрикивали приговорки, которые придумывали на ходу: «Райдуга-дуга, не пей нашу воду!» Это была погоня за несбыточными детскими мечтами, которые остались в тех светлых годах…
И вот сказка детства вернулась, словно перекинулась ко мне через всю жизнь семицветной радугой. Только теперь она черпала воду не из шахтерского ставка, а из речки Истры в том месте, где у деревни Дмитровское она впадает в Москву-реку.