В кухню вбежала худенькая девочка лет семи и, схватив плачущего ребенка в охапку, оторвала от матери. Женщина бросила ухват, провела обеими руками по бедрам и повела меня через крохотный темный коридорчик.
Комнатка была не больше пяти шагов в длину, в одно окно, выходившее на крышу, с грязными, запятнанными, местами порванными обоями.
– Вот комнатка! Обои-то ребятишки порвали, муж после заклеит, а комнатка ничего, теплая!
Я подошел к окну, и когда обернулся, то подметил взгляд, которым она на меня смотрела. Этот взгляд был полон тоски и страха. Объяснив его боязнью, что мне не нравится комната, я почел своей обязанностью одобрительно промычать.
– Ну, а цена как? – спросил я.
– А-а-а! – ревел ребенок за тонкой дощатой перегородкой.
– Цена? Ш… ш… Танька, уйми ты его! Да что…
Я не расслышал и просил повторить.
– Танька, подлая, тебе говорят! С мебелью шесть рублей.
Только тут я догадался, что в комнате должна быть «мебель». И она была вся налицо: кровать из грубо сколоченных досок, пара табуретов и крошечный кухонный столик. Ясно, что комнату не трудно было сдать и без «оной»: стоило только перетащить все на чердак.
Заключив, должно быть, по моему виду, что я не прочь снять комнату, женщина обрадовалась, как-то просияла вся и заговорила:
– Комната хорошая, теплая… Вам хорошо будет жить… У нас других жильцов, нет, только муж, да я, да дети!
– А много у вас детей?
– Ах, не беспокойтесь, пожалуйста, будет тихо! Сегодня вот мальчишка блажит, а то он спокойный. Трое их у меня: девочка да двое мальчиков. Девочка-то большая, она и приберет вам когда!
– Так вот вам покуда рубль, а вечером я перееду.
Получив рубль, женщина еще более просияла.
– Хорошо, хорошо, пожалуйте! Вечером? И отлично! А я тем временем пол вымою, паутину смету, приберу все как следует! Так вечером, милости просим! Не оступитесь, пожалуйста! Вон льду-то сколько на ступеньках! Держитесь за перила.
Последние слова она говорила мне в виде напутствия, стоя на площадке.
Я предостерег насчет простуды.
– Помилуйте! – совсем уже весело отвечала она. – Мы люди привычные! Что нам!
Как не трудно было мою новую комнату лишить мебели, так же одинаково не трудно было и мне переехать. Я взял под мышку тощий чемоданишко и, придя на новое пепелище, сунул его под кровать. Вот и все. Я переехал.
Ввиду желания ознакомиться с новым местом я сижу на табурете перед окнами и, попивая чай, обязательно приготовленный мне хозяйкой, смотрю на соседнюю крышу. Белая, ровная поверхность пластом залегшего снега утомляет зрение. Вверху мутно-серое небо. Вот высоко пролетела ворона. Скучно! В квартире тишина.
«Блажной» ребенок успокоился, спит, должно быть. Сверчок верещит где-то за печкой. Слышно шуршанье какой-то материи, не то полотна, не то коленкора, и звяканье ножниц. Детский голос шепотом твердит: б-а – ба, в-а – ва.
В сенях хлопнула дверь, послышались тяжелые мужские шаги, и чей-то голос крикнул:
– Анафемы прокляты! Опять ведь сорвали! Лизавета!
– Тише, тише ты! – всполошилась хозяйка. – Это я сорвала!
– Сдала?
Голос мужчины сразу упал до полнейшего пианиссимо.
Затем послышался оживленный, сдержанный шепот. Судя по интонации, можно было предположить, что супруги были крайне довольны тем, что сдали комнату. И мир и тишина водворились над семейным очагом.
III
Я прожил неделю на новом пепелище, почти не видясь в хозяевами; мельком, из минутных встреч, удостоверился только, что хозяйка действительно женщина еще молодая, но настолько изнуренная, что казалась старше своих лет, и что хозяин тоже молодой человек, с испитым, чахлым лицом, украшенным жиденькой черной бородкой.
Я вставал очень рано, при свечке, умывался в кухне и тотчас же выходил из дому на целый день. Каждый раз, как мне приходилось проходить через кухню, я заставал в ней Лизавету Емельяновну (так звали хозяйку) в хлопотах около русской печки. Через отворенную дверь хозяйской комнаты, случалось, видал и хозяина, сидевшего у окна, спиною к дверям, и бойко постукивавшего молоточком.
При возвращении я заставал всех отходящими ко сну, почему дети никоим образом не могли беспокоить меня. Тем не менее хозяйка раза два или три спрашивала, не беспокоят ли ребятишки, и, получив отрицательный ответ, каждый раз горделиво улыбалась. Мне чрезвычайно нравилась эта улыбка. «Вот, – дескать, – не думай, что мы какие-нибудь; при всей бедности себя соблюдать умеем, и дети у нас не какие-нибудь сорванцы, – благонравные!»
А бедность была действительно непокрытая и успела уже, как мне казалось, наложить отпечаток даже на детей. «Неживые» какие-то они были; не было в них ни той кипучей инициативы, ни самостоятельности и смелости, какая бывает у детей в достаточных семьях.
Иногда, по вечерам, старшая девочка, Таня, еще не спала. Позовешь ее к себе в комнату, дашь яблоко или леденец, начнешь расспрашивать, как она учится, что читает, любит ли маму, братьев и проч., о чем обыкновенно говорится с детьми. Девочка сперва дичилась, дальше порога не шла, отвечала неохотно и односложно, а не то и совсем не отвечала, – потупится и молчит, крутя пальчиками оборку платья; но потом обошлась, привыкла ко мне и уже без всяких приглашений забежит, бывало, в комнату.
Так как она жаловалась, что братья мешают ей приготовлять уроки, я позволил ей заниматься в моей комнате. Надо было видеть, каким восторгом внезапно вспыхнули ее всегда грустные, задумчивые глазенки!
Это обстоятельство еще более сблизило нас, и к концу недели мы стали приятелями. Странным мне казалось одно, что все это как будто было не по нутру хозяину.
Первое, более близкое знакомство мое с ним произошло при следующих обстоятельствах: у меня изорвалась одна из моих гамбургских ботинок, и я зашел в комнату хозяев с целью отдать починить. Комната их хотя и была больше моей, но смотрела хуже, мрачнее. Не было также недостатка в сырости; это я заключил по отставшим обоям, висевшим по углам грязными тряпками. Большой кожаный диван с торчавшими клочками мочалы на четырех поленьях вместо ножек стоял у стены. Тут же висело обитое, засиженное мухами зеркало, увеличивавшее лицо смотрящегося до невероятных размеров. Перед диваном стоял кухонный стол, а у противоположной стены помещалась деревянная облезлая двуспальная кровать с ситцевыми наволочками на подушках. В темном углу находился целый ворох тряпья, очевидно, предназначавшийся для спанья ребятишек. Несколько соломенных продырявленных стульев и табуреток дополняли меблировку.
Было воскресенье. Хозяин сидел перед окном, на толстом обрубке дерева, и что-то ковырял. На подоконнике валялись принадлежности ремесла: колодки, брусок, куски кожи, жестянка из-под сардин с клеем и проч.
– Здравствуйте, Петр Дементьич! – приветствовал я хозяина.
– Здравствуйте! – угрюмо пробурчал он, не отрываясь от своего дела.
– Работаете?
– Да, кое-что!
– У меня ботинка разорвалась. Можете починить?
– Отчего же не починить!
Взял от меня ботинку и, не глядя, поставил на подоконник, но немного погодя снял и принялся осматривать.
Апатичное лицо оживилось: сперва нечто вроде любопытства отразилось на нем, затем оно стало хмуриться все более и более, и вдруг беспощадно-саркастическая улыбка появилась на губах.
– Заграничные штиблеты-то? – спросил он.
– Заграничные.
– Я уж вижу! Эко весу-то! В одном штиблете фунтов пять будет… Гвоздей фунта на два!
– Да, тяжеловаты!
– Да, уж что вы мне говорите, знаю! Слава богу, перевидал, на своем веку. Колодки!
С презрением отшвырнул от себя ботинку, чуть не попав в стекло.
– Подшить бы сбоку да каблуки срезать… – робко заговорил я.
– Да что их чинить-то, дьяволов! – вне себя вскричал хозяин. – Нешто их можно чинить? Ведь это машина, не видите разве? (Он стал с каким-то ожесточением ковырять ботинку.) Теперя каблуки… разве их срежешь? Ведь тут железо!