С невыразимым чувством тоскливого одиночества приехал я в Петербург и, до приискания комнаты, занял один из бесчисленных дешевых номеров недалеко от вокзала.
На другой день я отправился отыскивать комнату в знакомые места и только что хотел повернуть в улицу, где жил Петр Дементьич, как на повороте столкнулся с погребальной процессией. Эта встреча поразила меня. Как будто нарочно так случилось, что в первый же день приезда я попал на проводы к месту вечного успокоения знакомого лица. Еле волочащая ноги кляча, задрапированная в черное, побуревшее от ветхости одеяние, тащила простой сосновый гроб. Сзади, опустив голову, шел Петр Дементьич, рядом с ним Таня, поодаль Терентьевна и еще какая-то женщина в тальме, с корзинкой, а еще дальше, замыкая шествие, плелся старичок-кум. На нем было надето внакидку пальто, в полы которого он тщательно прятал четвертную, предательски выказывавшую по временам запечатанное горлышко.
Увидев меня, Петр Дементьич приподнял шапку. Я подошел и пошел с ним рядом.
– Вот хороню свою голубушку! – проговорил он, скорбно мотнув головой. – Не хотелось ей умирать, все детей жалела! Простудилась она тут, белье полоскала… ну, и вот!
От него порядочно несло водкой, да и ступал он не совсем твердо, все как-то забирая то вправо, то влево.
Я промолчал. Говорить было нечего.
Я взглянул на Таню. Она похудела и вытянулась. Лицо носило отпечаток недетской серьезности, красные глаза опухли от слез. Да и теперь, по временам, крупные слезинки выступали на длинные ресницы и скатывались по подбородку.
Путь был не длинен, так как кладбище под рукой. Я не заметил, как мы въехали в ограду и остановились у церковной паперти. Тут уже стояло несколько пустых дрог, но и за нами еще тянулось двое-трое покойников.
Сняв гроб при помощи сторожей и какого-то нищего, мы внесли его в церковь и поставили в ряд с другими. Приподняли крышку. Я взглянул в лицо покойницы. Оно мало изменилось, разве побелело только очень, да еще явилось на нем никогда не бывшее прежде выражение какого-то отрадного, блаженного спокойствия.
Такое же выражение покоя я заметил на лицах остальных покойников. Это были все больше женщины, далеко не старые и все такие же изможденные.
Отпевание кончилось. Покойников стали выносить из церкви; послышались обычные причитанья и вопли. Вынесли и мы Лизавету Емельяновну. Нужно было идти в самый конец кладбища, к забору, то есть пройти около версты. Мы все страшно устали и несколько раз принимались отдыхать, поставив гроб на землю. День был настоящий осенний. Накрапывал дождь. По хмурому небу медленно плыли темно-фиолетовые тучи. Пасмурно смотрели поблекшие деревья с черными от дождей стволами. С некоторых уже осыпался лист. По грязной дороге прыгали воробьи.
Наконец, дотащились до места. Могила была готова. Я взглянул на дно: там выступила вода буровато-кофейного цвета с легким налетом пены. Гроб грузно сел на дно, и сверху покатились сырые комья земли…
Петр Дементьич стоял без шапки, с убитым выражением лица. К вспотевшему лбу прилипли жидкие, начинавшие слегка седеть пряди волос. По временам он медленно проводил рукавом по лицу, как бы стараясь что-то втереть. Таня тихо, жалобно плакала. Старушонки тоже прослезились, а старичок-кум усиленно сморкался в красный ситцевый платок.
Двое могильщиков, с веселым выражением молодых лиц, торопливо зарыли могилу, накидали холмик, обровняли его лопатами и одновременно попросили на чаек. Я сунул им по какой-то монете, и они ушли, молодцевато вскинув лопаты на плечи.
Петр Дементьич уселся на траву, подле могилы. Его примеру последовали и другие. Началась распаковка корзины с разной снедью. Старичок вытащил четвертную и дрожащей, морщинистой рукой любовно погладил по горлышку. Явился стаканчик. Стали поминать покойницу. Не желая нарушать обычая, помянул и я, но, улучив удобную минуту, когда после первого стаканчика поминальщики пустились в россказни и воспоминания, отошел от могилы я направился в глубь кладбища.
X
Уныло смотрело оно в этот хмурый, дождливый осенний день. Намокшие кусты печально свешивали ветки. Сквозь них там и сям вырисовывались также намокшие, почерневшие кресты.
Я сел на полусгнившую скамейку. Сквозь густо разросшуюся шапку акаций надо мной высилось серое небо. Безлюдно было на кладбище. Ни одна птичка не чирикала. Все замерло, затихло, как бы в предсмертной агонии. Природа собиралась тоже умирать, и надолго. Но в будущем ее все-таки ждало возрождение…
Под впечатлением тяжелых, удручающих мыслей, не покидавших меня со времени возвращения из деревни, я раздумался о печальной судьбе только что похороненной жертвы петербургского прозябанья.
Бедная кляча! Еще недавно и она была молода, сильна, цвела здоровьем и жила себе, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь, в какой-нибудь отдаленной деревеньке, под крылом заботливой матери. Шутя справляя тяжелую крестьянскую работу, она была весела и довольна, скромно развлекаясь орешками и подсолнухами на деревенских посиделках. Но пришел «мастеровой человек», улестил ласковыми, любовными словами, а отцу с матерью представил резоны, что-де «жить будем душа в душу, я, значит, работать, а она по хозяйству да около ребятишек», наговорил чудес про столичную развеселую жизнь, вскружил голову девке, обвенчался и увез в Питер. А тут произошло то, что обыкновенно случается с многими. Приобрела она некоторый столичный лоск, научилась обращенью с людьми, перестала по-пустому смущаться и закрывать лицо ладонями, побывала в театре и трактирный орган послушала, стала носить вместо башмаков модные ботинки, сарафан перешила на юбку, сделала себе платье princesse и купила шиньон; но зато какой страшно дорогой ценой достались ей мишурные блага цивилизации. Куда девались прежнее веселье, непринужденная искренность, несокрушимое здоровье! Исчез румянец щек, пропала их округлость, исхудало могучее тело, изменился характер, сделался раздражительным, сварливым. Беспрестанные дети, пьянство мужа, работа на фабрике, гнилые квартиры, дурная пища – довершили начавшийся процесс разрушения организма и привели к преждевременной могиле.
Бедная, бедная кляча!..
Шум голосов прервал мои размышления. Я пришел на могилу и нашел поминальщиков в значительно возбужденном настроении.
Петр Дементьич сидел, поджав под себя ноги по-турецки, мерно раскачивался и, прищурив глаза, слушал, что говорили остальные. Подрумянившиеся старушонки что-то вперебой рассказывали друг дружке. Старичок стоял на соседней могиле и тоже что-то бормотал, разводя руками и силясь сохранить равновесие. Таня сидела в сторонке под кустом и с безучастным видом обрывала лепестки желтого цветка.
В бутыли водки было только на донышке, а от закуски оставались одни объедки.
Вся поверхность свежей могилы была щедро усыпана крупинками риса.
– …А она-то, матушка, и говорит мне: «Нет, уж, говорит, Терентьевна, чую, что не встать, говорит, мне».
– Не встать, не встать! Это уж я, милая, доподлинно знала, потому, может, скольких схоронила, и все так! Чуют они, матушка, сердцем чуют!
– Кажный человек… – медленно начал Петр Дементьич, по его с большим одушевлением перебил старичок:
– Вот теперь изволите видеть эту канаву (старичок торжественно указал на ближайшую, всю заросшую крапивой канавку, потерял равновесие, сполз со скользкой земли, но тотчас же снова взобрался), – так ее тогда не было, и ничего этого не было, а было поле, голое поле, и на нем сено косили для батюшек. А вон там…
– …Прихожу я этта в четверг… аль в середу? Ай нет, в четверг, еще банный день был, я из бани шла да зашла… Прихожу этта, а она-то мне: – «Терентьевна, говорит, а у нас какая беда!» – «Какая такая?» – спрашиваю. – «Зеркало-то», – говорит…
– А собака? – ввязался в беседу старичок, бросив рассказывать. – Дворницкая собака всю ночь выла!
– Выла, выла! – сокрушенно закачали головами старушонки.
Я подсел к Петру Дементьичу. Он безучастно глянул на меня мутными, пьяными глазами, отвернулся, взялся за бутыль и глотнул прямо из горлышка.