— Да, Игнатий Юлианович.
— Я ведь не случайно спросил. Бывает, что талантливый ученый не годится в преподаватели. Он привык быть один, он поглощен своими мыслями, и все окружающее для него, как в тумане… Когда приходится публично выступить, он начинает спотыкаться. Мысль ведь не всегда можно сразу выразить емким и точным, наиболее удачным словом, а тут нетерпеливо ждут и сам он должен уложиться в прокрустово ложе программы, часов и минут… Здесь еще и та сложность, что ведь он полагает, что его должны понять с полуслова, а между тем подчас приходится, как говорится, auparavant[16] разъяснять элементарные вещи…
— Игнатий Юлианович, говорят, что Юшманов — плохой педагог, а мне больно это слышать. Ведь за три года удалось научиться у него многому, об этом свидетельствуют и отличные оценки из курса в курс… Только, пожалуйста, поймите меня правильно…
— Успокойтесь, никто вас не упрекает в нескромности, — улыбнулся Крачковский. — Дело, конечно, не в ваших отличных оценках, ибо, если сказать прямо, в числе слагаемых решения экзаменатора наряду с трезвым учетом качества ответа присутствует и некая случайность: более или менее сильное впечатление, которое произвели уверенный тон студента и знание им необязательных деталей. Но ведь это, как и общая правильность самого ответа, может происходить оттого, что студенту случайно выпал вопрос, который он особенно хорошо усвоил или — что гораздо хуже — хорошо вызубрил, чтобы завтра забыть. Последнее, я думаю, к вам не относится, но скажите… Как вам кажется, вы одинаково преуспели в знании всех разделов арабской грамматики, которую проходили у Юшманова? «Ты сам свой высший суд», как сказал поэт…
Я покраснел: в молодости, особенно если ее подчас называют многообещающей, трудно признаваться в своем невежестве.
— Конечно, кое-что… кое-что у меня слабовато… Надо совершенствовать…
— Правильно. Человек не машина: одно, что возбуждает его интерес больше — почему больше? Может быть, это как-то связано с его прошлыми переживаниями? Не знаю… — словом, то, что почему-то интересует его больше, он узнает лучше, что интересует меньше — хуже. Допустим, в грамматике спряжение глаголов начальной хамзы вы действительно усвоили как следует, а в средней начинаете сбиваться, а уж спроси вас о каких-нибудь редких производных от вдвойне неправильных глаголов, вы почувствуете себя неважно. И вот, на экзамене по последнему разделу, когда вы словно бы висели на дыбе и думали: скорее бы это кончилось! — на таком экзамене я не уверен, что и добрейший Юшманов мог бы выставить высокую оценку…
Мне вдруг представилось, что я повис на средневековой дыбе и Юшманов, тараща глаза и шевеля усами, предает меня изощренным экзаменационным пыткам… Я повеселел.
— Был со мной такой случай, Игнатий Юлианович, правда, не по арабистике, а по одному малоинтересному предмету. Но все же я вылез на «четверку»…
— Предметы бывают тоже интересные и не очень. Помню, что некоторые труды Болотова по истории эфиопской церкви поначалу показались мне скучноватыми… Зато потом было не оторваться и восхищала прежде всего эрудиция; ведь он знал много такого, чего больше никто не знал. Одним словом, я хочу сказать следующее: дело не в отличной оценке, ибо это не абсолютное мерило, и наивно было бы думать, что за три года можно узнать все детали, их знание постепенно приходит потом. Дело, как мне представляется, в том, что у вас сложилась более или менее надежная основа, на которую можно наращивать последующие знания; они будут тем устойчивее, чем крепче они будут связаны с этой вашей основой и, как теперь говорят, опосредствованы ею. То, что этот фундамент образовался прежде всего и преимущественно в результате занятий с Юшмановым, свидетельствует в вашу пользу, вы можете ощущать некоторое внутреннее удовлетворение: ведь Николай Владимирович — преподаватель для немногих. Не каждому дано, фигурально выражаясь, высечь для себя искру из этой глыбы, искру, от которой начинается собственное горение; не каждому дано увидеть крупицы золота в этом самородке первой величины, ведь он как бы затенен, подчас густо затенен внешними странностями. Даже уже не студентам, а многим зрелым ученым Юшманов кажется просто оригиналом в жизни, так себе, чудаковатый добряк и только. Но уж кто усмотрел его оригинальность в науке, яркость и глубину его мысли и научился учиться у него — тот, как говорится, блажен.
Занятия с Хетагуровым разворачивались полным ходом. Была пройдена уже почти вся классическая «Тути-наме» — «Попугаева книга», или «Сказки попугая», как ее обычно называли, — и я стал ходить к студентам-иранистам, где сам Фрейман вел курс по изучению «Шах-наме» великого Фирдоуси; озабоченность вызывало то, что часы этого курса совпадали с часами занятий в нашей арабистической группе. Однажды Игнатий Юлианович сказал:
— К Фрейману вы, пожалуй, успеете походить в будущем году, когда лучше подготовитесь у Хетагурова, и, кстати, расписание может быть более удобным. Я думаю, что вам стоило бы пока, как говорится, начитывать литературу, которая ввела бы вас в персидскую жизнь, познакомила бы с ее реалиями, тогда и сложные тексты, которые вы хотите читать на уроках Фреймана, будут вам более понятны.
И я взял в библиотеке, где еще продолжал работать, «Сафар-наме» — «Книгу путешествия» Насира Хосрова, написанную в одиннадцатом веке, а в двадцатом переведенную на русский язык крупным нашим иранистом Е. Э. Бертельсом. Простой, безыскусственный язык, как редок он в востоковедных изданиях… С первых страниц раскрывая одну картину за другой — ранние вспыхивали и не гасли, а неспешно и необратимо, как поток, переливались в следующие, — живая, образная речь незаметно ввела меня в толщу события, каким было для среднеазиатского автора это путешествие к Юго-Восточному Средиземноморью, и так же неслышно, уже упоенного, вывела к благополучному исходу, к последним шагам осла, доставляющего усталого странника в родной город. Неторопливое повествование давнего путешественника о городской жизни средневекового Востока звучало как откровение. Я нашел в нем немало интересных для себя деталей, а в целом текст Насира Хосрова очень пригодился не только для того, чтобы представление о Персии стало во мне менее смутным: пришлось вспомнить о нем и много лет спустя, когда, работая над книгой об арабском мореплавании, я смог воспроизвести на ее страницах живые впечатления землепроходца одиннадцатого века о современных ему египетском флоте и сирийских гаванях.
Но что это?
Рассматривая приложенные к переводу «Сафар-наме» воспроизведения средневековых арабских карт и читая пояснения к ним, данные переводчиком, я обнаружил разительное несоответствие: целый ряд географических объектов был отождествлен неправильно. Работа над статьей об арабской картографии «наточила» мой глаз, я уже довольно свободно разбирался в геометрических чертежах, изображавших ту или иную область мусульманского мира так, как представляли ее себе арабские авторы. Ошибки в пояснениях бросились мне в глаза сразу — и все же не хотелось этому верить. Неужели, скрупулезно готовя к печати книгу, можно было допустить такое нагромождение вопиющих неточностей? Или я сам ошибаюсь, чего-то не понимаю, недопонимаю… Снова и снова сличал я карты и пояснения, пояснения и карты… Увы, сомнения быть не могло: ошибся не я, а профессор Бертельс.
Игнатий Юлианович, выслушав мой рассказ о неправильной идентификации, против ожидания, отнесся к нему холодно.
— Не понимаю, зачем нужно стрелять из пушек по воробьям…
— Но, Игнатий Юлианович, — возразил я, — ведь налицо дезинформация читателя. Будь издание «Сафар-наме» рассчитано на одних востоковедов, это еще куда ни шло, но ведь книга-то выпущена большим тиражом, для широкого круга читающих. Как же можно оставлять промах незамеченным? Мне бы хотелось подготовить исправления — и, логически рассуждая, они должны быть изданы в том же количестве экземпляров, что и перевод Евгения Эдуардовича.
16
Предварительно, сперва (франц.).