— Но ведь это мелочь! — жестко сказал Крачковский, и глаза его потемнели. — Мелочь, недостойная внимания серьезного человека. Неужто вам больше нечем заниматься? Вы меня удивляете. Ну, что с того, что в пояснении к этой паре карт не все сказано так, как надо? Ценность книжки Бертельса отнюдь не измеряется этими злосчастными пояснениями. Себе я объясняю происшедшее просто: издательство торопило, нужно было уложиться в какие-то короткие сроки, вот Евгений Эдуардович и недоглядел, помимо своей воли, конечно. Не будь этой вечной издательской спешки, от которой мы все страдаем, востоковед столь высокой марки сделал бы все, как надо. Или вы позволяете себе в этом сомневаться?
— Как можно, Игнатий Юлианович, — тихо ответил я. — Но ведь ошибка есть ошибка. Почему же должен страдать читатель?
Крачковский отчужденно посмотрел на меня.
— Ваше упрямство не всегда идет вам на пользу. Можете оставаться при своем мнении и поступайте, как хотите.
Я и «поступил, как хотел»: написал статью «К вопросу об идентификации двух мусульманских карт в русском переводе „Сафар намэ“ Насира-и Хусрау». В горле стояли спазмы: я тяжело переживал размолвку с Игнатием Юлиановичем. «Почему он так болезненно отнесся к вскрытию этих ошибок? — бежали горькие мысли. — Может быть, ему просто по-человечески неприятно, что безвестный студент поправляет маститого ученого, человека его поколения, почти ровесника?»… Крачковский и слышать не хотел о моем новом опусе. Но полтора года спустя он рекомендовал его в печать, и по его письменному отзыву статья увидела свет через четверть века, когда ни переводчика «Сафар-наме», ни ревнителя его ученой славы уже не было в мире живых.
Однажды Хетагуров сказал мне:
— Скоро вам станет недоставать времени на персидские штудии.
— Почему, Лев Александрович?
— Разве вы не слышали? Будете в дополнение ко всему заниматься современным арабским, имеется в виду разговорный язык. Если я хорошо запомнил, в деканате шла речь о сирийском диалекте.
— Да? Наконец-то!
— Я было хотел сейчас посочувствовать: если не ошибаюсь, у вас и без того изрядная академическая загрузка. Но, судя по радостному восклицанию, вы сами хотели этого?
— Как же, Лев Александрович! Ведь, занимаясь средневековой культурой, надо знать и то, что было потом? Игнатий Юлианович в конце своего курса арабской литературы говорил нам о новейших авторах — египетских, сирийских, иракских; с Николаем Владимировичем Юшмановым еще год назад мы проходили хрестоматию Семенова по арабскому языку нашего века. Но захотелось иметь и навыки живой речи — ведь, наверное, придется встречаться с арабами… Давно мы просили наше кафедральное начальство — Александра Павловича Рифтина — добиться у деканата включения в программу курса арабского разговора. И вот… Все это здорово, очень здорово! А за свой предмет, Лев Александрович, не беспокойтесь, персидский у нас останется на прежнем месте, все будет «бисйар хуб»…[17]
— Ишь ты, уже и «бисйар хуб»! — засмеялся Хетагуров. — Ну, посмотрим, посмотрим..
Спустя несколько дней в нашей аудитории появилась темнолицая женщина с проседью в черных густых волосах и с живыми внимательными глазами. Ее звали Клавдия Викторовна Оде-Васильева, но нам было известно, что в прошлом это — Кульсум бинт Наср Оде, учительница в палестинском городе Назарет; выйдя за русского фельдшера Васильева, она в канун первой мировой войны приехала в Россию погостить у новых родственников и осталась тут навсегда. Клавдия Викторовна преподавала в Ленинградском восточном институте ЦИК СССР, существовавшем тогда, в тридцатые годы, возле Исаакиевской площади, в Максимилиановском переулке, 2, и по-матерински любила всех русских «мальчиков и девочек», изучавших ее родной язык. Она деятельно участвовала в работе Ленинградской ассоциации арабистов, где была членом правления; ее яркие, основанные на живых впечатлениях доклады о современной литературе арабских стран привлекали широкое внимание. Оде-Васильева преклонялась перед эрудицией Крачковского и высоко ценила его уважительное, бережное отношение к ней, представительнице того народа, изучению культуры которого он посвятил свою жизнь. Она любила повторять отзыв своих далеких соотечественников: «русский профессор Крачковский знает нашу культуру лучше, нежели мы, арабы, знаем ее сами».
У нас — после реорганизации 1935–1936 гг. это был уже не Институт истории, философии и лингвистики, а факультет Ленинградского университета — преподавательница арабской речи быстро стала «нашей Клавдией Викторовной», перед которой мы и гордились и смущались — ведь подлинная арабка! — нашими познаниями в арабском языке. Многое, конечно, резало ей слух в нашем произношении: мы готовились к работе над рукописями, то есть к чтению про себя, а не вслух, и она терпеливо нас выправляла, приговаривая: «Ну, что с того, что вы рукописники? Это, конечно, и нужно, и важно, никто не спорит. Но если, попав куда-нибудь в Ливан или в Египет, вы не сможете спросить себе стакан воды, это будет плохо. Помните арабскую сказку про филолога и матроса? Они сели в лодку и поплыли. Беседуют. Филолог спрашивает: „Знаешь ли ты грамматику?“ — „Нет“, — отвечает матрос. — „Эх, ты! Значит, пропала у тебя половина жизни!“. Вдруг налетел ураган, лодка перевернулась. — „Умеешь ли ты плавать?“ — спросил матрос. — „Нет“, — отвечает филолог. — „Эх, ты, значит, пропала вся твоя жизнь“. Поняли? Допустим, вам не понадобится стакан воды, но должны же вы узнать, ради лучшего понимания рукописей, живую душу народа. А в нее с английским или французским языком не войдешь, надо знать язык именно этой души. Вот вам пример Игнатия Юлиановича: ведь, живя на Востоке, он изучал старые рукописи аль-Азхара[18] либо же аз-Захирии,[19] а на улице учился арабскому языку у продавцов прохладительных напитков и у чистильщиков обуви…».
И мы вламывались в учебники, «грызли гранит науки», как тогда говорилось. Мы вслушивались в звучание арабских слов в устах нашей «Кульсум бинт Наср», в их артикуляцию, акценты, мелодию. Нам раскрывались лаконичность и точность народной речи, ее динамизм: если для вопроса «почему?» в литературном языке надо набрать три слова: «ли аии шайин» — «ради какой вещи», то в разговорном достаточно сказать сокращение этой фразы: «леш». Динамизм этот понятен: для филологов, создателей литературных норм, язык является самоцелью, для других людей он — средство общения; в тепличной атмосфере кабинета дерево языка широко разрастается, отращивая подчас и неестественные, нездоровые ветви; под свежим ветром улиц все лишнее облетает, остается наиболее устойчивое и нужное. Много у нас было потом разговоров об этом с Яковом Соломоновичем Виленчиком, положившим всю свою жизнь на составление колоссального, тончайшего словаря сиро-палестинского диалекта арабского языка. И все же во мне сидела душа «рукописника»: яркие формы народной речи оттеняли в моих представлениях об арабском языке строгую точеную красоту литературных фраз, их гармонию и совершенство.
… Клавдия Викторовна Оде-Васильева умерла в первом городе своей новой и обновленной родины, Москве, поздней осенью 1965 года. А Лев Александрович Хетагуров погиб в пору ленинградской блокады. Судьба отпустила мало дней застенчивому, с негромким голосом, человеку большой внутренней культуры, походившему на Грибоедова; пожалуй, не создал он ничего равноценного ни бессмертной комедии, ни пленительным грибоедовским вальсам, и, кроме внешности, может быть лишь общий интерес к персидскому языку сближает этих двух людей. Но и ориенталист Хетагуров не напрасно прожил свою жизнь, и когда, войдя в Институт востоковедения, я вновь и вновь вижу это имя, золотом вписанное на мемориальную доску, то на мгновение замедляю шаг и оживляю в памяти невозвратное.