Ясно было, что он в бешенстве, — на левом виске чуть заметно билась жилка, и без того тонкие губы слились в ниточку. Но глаза… глаза смеялись — озорно и издевательски одновременно. Потрясла же Алевтину матерная тирада, которую выдал Сорокин, явно обращаясь не к ней, а к кому-то из мира за дверью кабинета. Потрясла, потому что за все годы ни спьяну, ни во время ссор Сорокин при ней не матерился.
Отведя душу, муж объяснил, что произошло.
Оказывается, поехал он в некую губернию, по делу сложному, имеющему отношение к милицейской коррупции. Поехал, дабы на месте разобраться с группой, почти открыто начавшей работать на местных бандитов. Некий чиновник, желая наперед подмаслить курирующего, распорядился выделить „физическую защиту“ семье Сорокина на время командировки. А исполнитель — человек, пришедший из ОБХСС и не ведавший, что такое оперативное сопровождение, не поставил в известность ни его, Сорокина, ни „объекты“.
В тот вечер Алевтина впервые заикнулась, что, может, мужу стоит уйти в коммерческие структуры, возглавить, например, службу безопасности какого-нибудь банка. О таких переходах Алевтина читала в газетах и знала, что материально они ничего не потеряют. Хотя, конечно, и сейчас хватало… Но доводить мысль до конца Алевтине расхотелось, когда она поймала взгляд мужа, не оставлявший сомнений в том, что поняла она его значение правильно.
Поздней осенью, где-то в середине ноября, стряслось в Березниках ЧП, Сколотившись в стаи, бродячие собаки, оставленные летними дачниками самой деревни и двух близлежащих огороднических кооперативов, подавили гусей и голубей Сорокина. Сам он узнал об этом в субботу вечером, когда с двумя охранниками приехал отдышаться от городской суеты.
Сеня — а они с Розой заколачивали дом на зиму, — увидев подъезжающую машину Сорокина, вышел на улицу, перехватил соседа перед его калиткой и стал рассуждать, как хорошо в деревне, что самое здесь важное покой и свежий воздух. Что жизнь людская и вообще жизнь — конечны, он это как врач говорит, и хорошо, когда есть что вспомнить. Воспоминания — это то, чем живет человек после сорока, а до того — лишь планами на будущее. И что расстраиваться нам, Леонид Ильич, в нашем возрасте вредно, а главное, бессмысленно.
Сорокин никакой задней мысли у собеседника не заподозрил, поскольку Сеня любил пофилософствовать, а сгущавшиеся сумерки, прохладная погода и кучи опавших листьев, видневшиеся то там, то тут, выводили на философскую дорожку любой разговор.
Подошла Роза. И вот тут Сорокин почуял неладное. Причем неладное здорово. Розины глаза выдавали ее с головой. По ним можно было читать, как по книге с крупным шрифтом. Генерал даже удивлялся: как человеск с таким открытым взглядом может оставаться на свободе? А когда Роза взяла Сорокина под руку и принялась затаскивать на их участок, говоря, что на свою фазенду он всегда успеет, „Генеральный“ понял — что-то стряслось. Причем не у них, а у него.
Поскольку Роза за разговором успела развернуть его лицом к своему дому и даже протащила на другую сторону улицы, Сорокину пришлось обернуться, чтобы еще раз убедиться — дом стоит на месте, пожара не было, провода на месте, решетки — на окнах, дверь — закрыта. Словом, на первый взгляд все в порядке.
— Ну-ка, погоди, — произнес Сорокин тоном, от которого Роза с Сеней вздрогнули.
Да и сам Сорокин удивился — таким он себя привык слышать, когда говорил с подчиненными, причем сильно „просыпавшими“, либо с подследственными. Роза отшатнулась, а он, развернувшись, быстро пошел к себе.
Войдя на участок, он сразу понял, что произошло. Не было слышно ни гоготанья гусей, ни, что гораздо важнее, родного, каждый раз встречавшего его голубиного воркования. Не заходя в дом, он рванул на голубятню и по сугробам перьев осознал масштабы беды, свалившейся на него.
— Мы их тут похоронили, — услышал Сорокин голос Сени.
— Вон там, у забора, — уточнила Роза.
Сорокин не помнил, когда плакал последний раз. Но тут, увидев холмик с воткнутыми в него тремя короткими хризантемами, понял, что заплачет. То ли от того, что детской мечте пришел нежданный конец, то ли от того, что эти два, в сущности, чужих ему человека так трогательно пытались смягчить удар.
— А почему три? — почти механически спросил Сорокин. — Полагается же четное число?
— Ну все-таки не люди, — замялся Сеня.
— Да нет, не в этом дело, — кинулась исправлять бестактность мужа Роза. — Просто у нас принято на могилу класть нечетное количество цветов.
„Откуда он может знать, — подумала Роза, — что у евреев вообще не принято класть на могилы цветы“.
— А-а, — отозвался Сорокин.
Постояли несколько минут молча.
— Ну, ладно, Леонид Ильич, мы пойдем к себе, а вы обещайте, что сразу, как… Ну, сразу, как разберетесь с делами, зайдете к нам, — сказала Роза.
— Да-да, конечно, — откликнулся Сорокин, обратив внимание, что впервые, может, не считая самой-самой первой встречи, Роза обратилась к нему по имени-отчеству, а не „Ильич“ или просто „генерал“.
Через двадцать минут Сорокин с бутылкой водки вошел к соседям.
Предложил выпить за закрытие дачного сезона.
По его виду, по разговору, который завязался, никак нельзя было решить, будто что-то случилось, будто Сорокин чем-то расстроен.
Только уходя, Сорокин попросил Розу:
— Вы найдите мне покупателей на дачу. Мне этим заниматься как-то не с руки. Мало ли чего потом скажут, мол, заставил купить. Ну их… Так что поищите среди знакомых или там риелторов наймите. Я оплачу.
Сеня ошарашенно смотрел то на Сорокина, то на жену.
— Да Ильич, вы чего… — начал Сеня, но договорить не успел.
Роза деловым тоном перебила:
— Хорошо, Ильич. Постараюсь.
Как Роза старалась, через полгода понять стало нетрудно. Ни одного покупателя не нашлось.
Открылся Сорокину Розин маневр к марту, когда он сообразил, что не сказал соседке, а она и не спрашивала, за сколько сосед хочет продать дачу. Эта хитрость была Сорокину приятна, тем более что он искренне верил в соседское бескорыстное отношение к себе. Как не верить, если за четыре года от них и пустячной просьбы не было. Однажды Сеня намекнул, а может, и так просто сказал, что в детстве любил стрелять. Так Сорокин намека „не понял“. И больше разговор на эту тему не велся.
Вообще-то Сорокин уже успокоился и был рад, что покупателей нет. Все-таки дачу он любил не только из-за голубей. И когда в конце апреля позвонил Сеня и позвал в субботу приехать к ним, отметить открытие сезона, Сорокин ответил, что приедет, но не к ним, а к себе, что у него есть своя крыша над головой. Но соседей, разумеется, навестит.
И вот Сорокин появился на террасе дома соседей. Те обрадовались и затеяли веселый базар о последних новостях, как деревенских, так и общефедерального значения. Роза сыпала анекдотами, накопившимися за зиму. Разговора о прошлогоднем событии не возникало.
Прилично выпив, Сорокин заявил без всякой связи с тем, о чем шел разговор:
— А еще говорят, что евреи нация торговая. Что ж вы дачу-то мою продать не смогли?
— Так цена высока, а рынок сами видите какой. После семнадцатого-то августа, — полувсерьез-полушутя отозвалась раскрасневшаяся Роза.
— А вот и не сходится, — расхохотался Сорокин. — Цену я вообще вам никакую не заказывал. Нехорошо обманывать генерала.
— Правильно, — отреагировала хозяйка. — Как вы хотели ее продать, так я и продавала. Важно, что в итоге клиент доволен, — подытожила она.
Посидели, повыпивали еще с час.
Вдруг Сорокин повернулся к Сене и предложил:
— Пошли постреляем?
— Да вы чего, с пьяных глаз стрелять, — возмутилась Роза.
— Ничего, не привыкать, — отозвался Сорокин.
Сорокин с Сеней ушли на прокурорский участок, где два охранника развесили пустые банки и бутылки на той стороне забора, за которой начиналось поле и народу быть не могло.