Естественно, я отнес это к своей бездарности. И только позже узнал, что Николай Павлович не создан для застольных репетиций, да еще один на один с актером. Его талант ярко проявлялся в другом. Он был режиссером-постановщиком. Когда на сцене декорации, свет, оркестр, в зале люди, актеры, практиканты — он в своей стихии. Тут ему приходят неожиданные решения, он взлетает на сцену, и все становятся свидетелями его необычных показов. Словом, тогда он и творит подлинно вдохновенно.
Но все это мне только предстояло узнать. А после той злосчастной репетиции, когда я увидел, к своему ужасу, зевающего мэтра; я, по его же предложению, уехал отдыхать на юг, в Гагры. Николай Павлович напутствовал меня: «Отдыхай, но роль учи. Самойлов вдруг может сорваться, и тут тебе придется лететь на гастроли и срочно вводиться. А если этого не случится, встретимся осенью в Ленинграде на сборе труппы в Выборгском Дворце. Ну, будь здоров, Миша Козаков. Думай о роли…»
На том мы расстались. Я был растерян.
Зачем я поселился в этом дурацком Переделкине?! Неужели были правы те люди, которые предостерегали меня от легкомысленного шага? И как это можно срочно ввестись на роль Гамлета? Кто будет вводить? Для чего и зачем? Ерунда какая-то… Я не знал, что там, на Урале, где проходили гастроли Театра имени Маяковского, после XX съезда прошло собрание труппы, осудившее культ личности Сталина, а заодно и Охлопкова. Два члена партии, Е. Козырева и Е. Самойлов, выступили на собрании с критикой системы руководства театром Охлопковым, о чем он, естественно, узнал. Чаша терпения переполнилась: Гамлета и Катерину надо было наказать. Сонька Зайкова и я попали в случай.
По счастью, все это тогда было мне неизвестно. И непонятно. Мне был двадцать один год, я был молод и до неприличия верил в свои силы.
А еще я знал, про что я намерен играть Гамлета и даже как буду играть. В Гаграх я замучивал всех рассказами об этом. А. Б. Мариенгоф, его жена А. Б. Никритина, Ляля Котова, завлит Театра имени Станиславского, а потом — «Современника», с которыми я отдыхал, стали первыми моими жертвами. Я проверял роль на них, читая монологи и проигрывая отдельные сцены. Этот вынужденный тогда прием вошел в привычку, а впоследствии стал методом в моей дальнейшей работе в театре, в кино и на эстраде.
В сентябре того же 56-го года Театр имени Маяковского открывал сезон гастролями в Ленинграде. Сбор труппы, на который я явился и где был представлен коллективу, происходил в фойе Выборгского ДК. Охлопков тщательно подготовился к встрече со своими подопечными, которых не видел с весны. Да и они волновались порядком, и немудрено: сколько событий произошло за это время. К чему они приведут? Что за ними последует?
Сбор труппы кто-то вообще очень остроумно окрестил «Иудиным днем». Позабытые за отпуск взаимные обиды всплывают в памяти, но актеры встречаются шумно, целуются. Экзальтированные реплики:
— Танечка! Как ты загорела, посвежела! Прелесть!
— А ты что-то похудела, Женя? Снималась? Хорошая роль? Рада за тебя! Но отдыхать надо, Женя. В нашем возрасте пора уже думать о себе.
— Здорово, Борис Никитич!
— Здравствуй, Александр Александрович!
— Ну что, «сам» приехал, не знаешь?
— Приехал, это же не Пермь, а Питер.
— Интересно, чем порадует.
— Порадует, за ним не залежится. Я утром его со Штейном в «Астории» видел. К чему бы?
Поцелуи, объятия, восклицания. «Иудин день», да и только!
Я скромно примкнул к семье Жени Козыревой и ее тогдашнего мужа, актера Саши Бурцева, с которым познакомился еще во время съемок «Убийства на улице Данте». Они знакомят меня со своими коллегами. Саша — спокойно, Женя — на три тона выше, чем нужно: «А это новенький наш! Познакомьтесь: мой сын по фильму — Мишуня Козаков!» — И все это в той же приподнятой, возбужденной манере, как в фильме из французской жизни: «Это мой сын, Чарли! Правда, он очень красив?»
Я ловил на себе любопытные взгляды. До Перми, видать, донесся слух о новеньком, приглашенном в театр на роль Гамлета…
Ровно в одиннадцать появились Николай Павлович, директор театра Н. Д. Карманов и драматург А. П. Штейн. Их, разумеется встретили аплодисментами.
Когда я виделся с Николаем Павловичем летом, то при всем уважении к нему я не вполне чувствовал расстояние, которое между нами создавала субординация, а в его отношении ко мне было что-то покровительственное, что внушало мне веру в благополучный исход той умопомрачительной авантюры, на которую я пошел. Здесь же, в Выборгском ДК, сидя в задних рядах фойе, я наблюдал, как Л. Н. Свердлин, А. А. Ханов, Е. В. Самойлов, Б. Н. Толмазов и другие народные явно не спокойны пред его светлыми очами.
Охлопков во вступительном слове находит место, чтобы упомянуть каждого, обратиться к кому-нибудь из них с шутливым замечанием или вопросом; остальные реагируют по обстоятельствам, в зависимости от шутки или ответа осчастливленного, примеченного Николаем Павловичем. Я ловлю себя на том, что тоже хочу перехватить его взгляд, обратить на себя внимание. Все во мне кричит: «Вот он я! Ну, глянь в мою сторону! Ну, приласкай меня взглядом!» Напрасно. Мне становится стыдно, и уж после этого стараюсь держать себя в руках. Пытаюсь вслушаться в то, что он говорит, и разобраться в ситуации.
А новостей много. Подарков «дедушка Мороз» приготовил предостаточно. Николай Павлович говорит о том, что сезон будет ответственный, но очень, очень интересный. Он говорит о прошедшем XX съезде партии как о событии выдающемся. Все замерли: помнят злополучное собрание в Перми, но Охлопков о нем, конечно, ни слова. Зачем? Знают кошки, чье мясо съели. Говорит, что это грандиозное событие накладывает обязательства на театр в целом, на каждого в отдельности, обязывает трудиться ответственно, творчески, граждански смело. Что оно развязывает руки самому дерзкому эксперименту, чуждому театральной рутины и штампов устаревающего (подчеркнуто) актерского искусства! «Дело надо делать, господа, а не разговоры разговаривать!» (Намек?) В фойе затаились. Сейчас врежет. Но нет, опять пронесло…
И он, Охлопков, многое продумал за это время и считает: все, что произошло, пойдет на благо процветания нашего театра, который не случайно назывался когда-то театром Революции, а теперь также не случайно носит имя поэта-реформатора Владимира Маяковского. И как бы предчувствуя, что XX съезд должен был произойти, театр, чем он вправе гордиться, еще два года назад поставил «Персональное дело» присутствующего здесь А. П. Штейна, пьесу смелую, острую. А как примеры в области поиска новых форм Охлопков называет «Грозу», «Гамлета» и приводит знаменитую фразу из «Бани»: «Театр — не отображающее зеркало, а увеличивающее стекло!» Так что еще смелей, еще острей, как учит нас партия и ее первый секретарь Н. С. Хрущев, столь своевременно и принципиально, с подлинно партийных, ленинских позиций разоблачивший культ личности Сталина…
Слушают. Слушает и Лев Наумович Свердлин, всего несколько лет назад игравший на сцене Театра имени Маяковского Величайшего из Великих в спектакле Охлопкова «Великие дни». Вспоминают ли он и другие участники спектакля знаменитую десятиминутную паузу, о которой писалось в газетах: Сталин — Свердлин «думал» наедине с самим собой, спокойно, медленно, но с огромным внутренним напряжением мерил кабинет шагами, минуты три набивал, раскуривал и дымил трубкой, присаживался, вставал, снова вышагивал, подходил к столу, что-то записывал и снова вышагивал по кабинету в мягких сапогах. А в зале стояла благоговейная тишина. Попробуй закашлять, сморкнись или скрипни стулом.
После тронной речи Николая Павловича коряво говорил ничего не значивший при нем директор Н. Д. Карманов — о производственных насущных делах: сколько перевыполнили, сколько предстоит выполнить, о финансовом плане, о параллелях в Ленинграде, о дисциплине. Поздравил с началом сезона и представил новеньких — Соню Зайкову и меня. Встали. Сдержанные аплодисменты — дань вежливости. Затем опять берет слово Охлопков: он предлагает небольшой перерыв, после которого расскажет о конкретных творческих планах и, «как вы уже догадались, товарищи, Александр Петрович Штейн присутствует здесь не зря. А пока перекур, но ненадолго, дел много».