Ханна Кралль

Синдром уцелевших

Арнольд Фридман — предприниматель, деревообрабатывающая промышленность и электроника; Иосиф Ярмуш — хасид; Генри Фенигштейн — доктор медицины; Дуби Арье — художник; Барух Гольдштейн — теолог; Дов Мармур — главный раввин реформистской синагоги.

АРНОЛЬД:

Мой отец был бедняком. У него была одна корова, одна хата, одна жена и пятеро детей.

Есть бедняк, у которого ничего нет.

Есть еврей, который берёт в долг у бедняка, у которого ничего нет.

И есть тот, кто снимает угол у еврея, который берет в долг у бедняка, у которого ничего нет.

Мой отец находился на вершине этой лестницы, поэтому за хатой, в которой мы жили, была ещё одна, в которой была лавка, так как каждый еврей в Ракошине имел что-нибудь для продажи.

В Ракошине было тысяча домов, католический костёл для венгров и поляков, униатская церковь для украинцев, еврейская синагога и собственный ракошинский календарь. Весной откармливали гусей на Пейсах, а осенью курицу на Йом Кипур, после Рош Хашана, когда полдень становился всё короче, а тени всё длинней, ставилось сусло на новое вино, после вина выщипывали перья, после перьев наступало время копать картошку на латкес, на Хануку.

Те, кто жил со стороны костёла говорили по-еврейски с венгерским акцентом, а те, кто жил со стороны церкви, говорили по-еврейски с украинским акцентом.

Когда в Ракошине возникло гетто, наши украинские соседи хотели спрятать одну из моих сестёр, а венгерские соседи — другую, но мой отец поблагодарил их, и сказал, что предпочитает, чтобы вся семья погибла вместе, тогда, по крайней мере, он будет знать, какой смертью умерли его дети.

Перед самой Пасхой наш прежний украинский сосед, ставший полицаем, сказал отцу:

— У вас есть две ночи. Сегодня спите нормально, завтра соберитесь, а послезавтра я за вами приду. Отец поблагодарил его, мать угостила его прошлогодним вином и мы пошли спать.

На следующий день мы упаковали вещи, сели перед домом и стали прислушиваться к странному звуку все нараставшему в городе. То ли стон это был, то ли песня… Когда он стал приближаться к нам, я сказал отцу, что всё-таки хотел бы выжить, а не погибать вместе со всей семьёй, и пошёл в сторону Мукачева. Перед Мукачевым меня догнал мой младший брат. Он держал в руках узелок и сказал, что отец приказывает мне вернуться, но мне было уже пятнадцать лет, и я ответил, что теперь мне никто приказывать не будет. Тогда мой брат вынул из узелка костюм, который мне пошили на бармицву, сказал, чтобы я берёг себя, а сам вернулся в Ракошин.

Через две недели нас в Мукачеве погрузили в вагоны, и мы сошли на рампе в Освенциме. Селекцию проводил доктор Менгеле, он отбирал здоровых детей от четырнадцати до семнадцати лет. Менгеле был спокоен и очень красив. Он молчал, и только подавал знак указательным пальцем: налево, направо, налево, налево, налево… — а эсэсовцы разводили детей по сторонам. Дети, отобранные у родителей, плакали, родители пытались отобрать детей, эсэсовцы кричали, и во всём этом шуме только мы, двое, были спокойны, Менгеле и я. Он потому, что указывал пальцем, а я потому, что не о ком было плакать.

Нас, детей, отобранных Менгеле, осталось пять тысяч, и мы заняли пять бараков. Молились, как нас научили дома: утром славили Бога за то, что он дал нам день, вечером оплакивали разрушение иерусалимского храма, между молитвами выискивали вшей, а зондеркоманда из барака, который называли Канада, подбрасывали нам шоколад, оставшийся после отправленных в газовую камеру голландских евреев.

На Рош Хашана нас выстроили перед бараком. Мы сняли одежду, а Менгеле показывал, кто должен отойти в сторону — на этот раз не пальцем, а рукой, в которой он держал зажженную папиросу. Когда папироса гасла, он её прикуривал, и снова показывал кому в какую сторону. На следующий день кто-то из взрослых узников сказал нам: Видите дым? Это ваши коллеги, которых вчера отобрали.

На Йом Кипур нас снова построили перед бараками.

На Пурим на два столбика положили доску, и тех, кто мог пройти под ней не сгибаясь, отвели в сторону.

Когда закончились осенние праздники месяца Тишри, о котором говорят, что в нём заключена вся тайна евреев, все еврейские дети поместились в одном бараке.

Освободили нас американцы. Это было в горах по дороге в Дахау. Я сразу поехал в Ракошин, и стал ждать. Ждал полгода, но никто больше не появился. Когда я понял, что ждать некого, я вернулся к своим коллегам из лагеря. В Лондон мы летели самолётом, в Галифакс приплыли на корабле, а из Галифакса ехали на поезде. Пара из нас сошли в Монреале, пара в Торонто, а остальные в Ванкувере, потому, что дальше поезд не шёл.

ЙОСИФ:

Наше движение, которое в хасидизме называется Хабад, по первым трём буквам наивысших ипостасей Бога: Хохма — мудрость, Биле — разум, и Даат — знание, основал двести лет тому назад рав Червенской Руси Шнеур Залман из Ладов, ученик великого Магида из Межиричья. Сын Залмана поселился в местечке Любавичи, последующие поколения его потомков учили, что путь к Богу идёт от разума, но пришла большевистская революция. Наш ребе находился тогда в Ростове-на-Дону. На Пурим 1920 года большевики заняли город, и ребе сказал: — Я их не люблю. Не могу остаться, когда они так близко — и умер. Духовным руководителем любавичских хасидов стал Иосиф Ицхак, правнук Залмана из Ладов в шестом поколении.

Многие евреи тогда покинули Россию, но Иосиф Ицхак остался. Он не мог оставить людей, которым Евсекция — еврейская секция большевистской партии — разъясняла, что молитва это суеверие, миква противоречит гигиене, а божницы следует превратить в комсомольские клубы.

Однажды, когда Иосиф Ицхак в окружении своих хасидов молился, в божницу ворвалась группа чекистов. Их командир вынул револьвер и направил его на ребе.

— Эта игрушка, — засмеялся он, — изменила представление о мире у многих мудрецов до тебя.

— Эта игрушка, — ответил ребе Иосиф, — может испугать человека, у которого много богов и один мир. Но у меня один Бог и два мира, нынешний и будущий, и я не боюсь твоих игрушек.

Иосиф Ицхак был единственным руководителем хасидов, который остался в Советской России и пытался организовать религиозную жизнь евреев. 15 июня 1927 года его арестовали. Допрашивали по ночам, мучили, заключали в одиночку с крысами. Но голодовку он объявил только тогда, когда у него отобрали тефилим, которые каждый еврей обязан надевать на время молитвы. Через три дня голодовки тефилим вернули, и вдохновенные хасидские песнопения ребе вновь зазвучали в коридорах тюрьмы. Не прекращал он также и теологические занятия, а размышления о Талмуде и комментарии к Торе записывал на папиросной бумаге.

Однажды его прямо из карцера привели к начальнику тюрьмы. Начальник сообщил о смягчении наказания и показал документ. Вверху листа ребе прочитал — «СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР», но эти слова были перечёркнуты. Ниже было написано — «ДЕСЯТЬ ЛЕТ НА СОЛОВКАХ», но рядом стояло слово «Нет», ещё ниже он увидел «КОСТРОМА, ТРИ ГОДА».

— Имеете, гражданин ребе, шесть часов — идите домой, и приготовьтесь в дорогу.

Был четверг.

— Когда поезд приедет в Кострому? — спросил ребе.

— В пятницу вечером.

— Мне очень жаль, — возразил ребе, — но я не привык ездить в шабат.

И ребе остался в карцере до воскресенья.

Иосиф Ицхак оставил Россию, уступив просьбам хасидов, они были обеспокоены состоянием его здоровья. Прежде всего, он отправился в Святую Землю, где долго молился у Стены Плача. Потом он поехал в США, где нанёс визит президенту Гуверу. В 1933 году он поселился в Варшаве.

Когда возникло гетто, хасиды снова уговорили ребе бежать. — Кто-то должен жить. — Кто-то должен жить, — говорили они. — Кто-то должен сохранить мудрость народа — и Иосиф Ицхак, имя которого я ношу, шестой цадик из Любавич, оставил Варшаву, и через Вильно и Шанхай прибыл в Америку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: