— Конечно, коммунистический строй — это великое завоевание. Но что представляет собой в коммунистическом обществе человек? Это не живой, мыслящий индивид, а автомат! — заявил он с удрученным видом.

— Почему же наши соотечественники так стремятся эмигрировать в Соединенные Штаты? — спросил он меня как-то явно с вызовом.

— Еще бы, — не скрывая иронии, ответил я, — ведь их там ждут хлеб и свобода.

— Не будь узколобым националистом, — сказал он сердито. — Жизнь без свободы на самом деле ничего не стоит.

— Эту истину я впервые услышал именно от тебя, — засмеялся я.

Все больше распаляясь, Салем воскликнул:

— Мы мертвы… мертвы! И неизвестно, когда воскреснем!

— Иногда мне бывает трудно тебя понять, — сказал я ему откровенно.

— Я выражаюсь абсолютно ясно, — ответил он, — а вы привыкли к тому, чтобы вам все долго объясняли и без конца разжевывали.

О смерти его возлюбленной-француженки я узнал случайно, спустя несколько дней, когда ее уже не было в живых. Отправился к нему домой, на улицу Каср ан-Нил, но нашел квартиру запертой. В редакции газеты его тоже не было. Позднее выяснилось, что сразу после похорон Салем уехал в Асуан и провел там в одиночестве целый месяц. Вернувшись, он с обычной энергией окунулся в жизнь, но лицо его еще долго носило печать перенесенного горя. Никому не позволял он вмешиваться в его личные дела и никогда не говорил со мной ни о возлюбленной, ни о семье. Не рассказывал Салем и о своем детстве, словно его вполне устраивало быть человеком без каких-либо примет. Как-то я все же спросил его, не раскаивается ли он в том, что не женился и не обзавелся детьми.

— Покаяние — глупый религиозный обычай, — ответил он с иронией.

Но я чувствовал — а может, мне только казалось, — что Салем глубоко страдает от одиночества. Он стал все чаще затевать острые дискуссии с друзьями, иногда выливавшиеся в настоящие ссоры.

— Ты должен признать, что ты реакционер, безнадежно отставший от времени, — заявил он однажды Реде Хаммаде.

А Зухейру Кямилю сказал:

— Как критик, ты не исследуешь, а убиваешь все ценное, что есть в искусстве.

Когда Гадд Абуль Аля спросил у Салема, что он думает о его произведениях, тот во всеуслышание ответил:

— Лучше бы ты не тратил время попусту, а всерьез занялся торговлей.

Салем Габр был в числе тех, кто втайне радовался трагедии, постигшей страну 5 июня 1967 года. Все враги революции тогда ликовали. И среди них оказался и этот странный человек, оппозиционер по натуре, словно созданный для того, чтобы всегда и во всем идти наперекор правительству.

Давая выход накопившемуся раздражению, он как-то сказал:

— Какая польза от того, что мы освободились от господства одного класса, если тут же попали в стальные лапы государства? А у него хватка покрепче, чем у класса, крепче, чем у самого дьявола!

Но революция не погибла. Напротив, она залечивала раны, обретала новые силы, готовилась к грядущим битвам. А Салем Габр по-прежнему переживал острый душевный разлад, хотя это никак не проявлялось: внешне он оставался таким же, каким мы знали его с 1924 года, и все так же верно служил своим пером делу революции. Несмотря на возраст — ему было уже семьдесят, — одиночество и угрюмый нрав, он сохранил крепкое здоровье и завидную энергию. Из всех моих соотечественников Салем, пожалуй, единственный, от кого я ни разу в жизни не услышал ни шутки, ни анекдота. Искусство его совершенно не привлекает. Даже пения он не любит. Книги, которые он изредка читает, интересуют его лишь постольку, поскольку имеют отношение к политике. Эстетическое наслаждение ему, похоже, вовсе недоступно.

В последнее время Салем всеми мыслями обратился к науке, уповая на нее так же, как раньше уповал на политику.

— Наступит ли наконец царство науки?! Когда же у кормила государства встанут ученые? — порой восклицает он с пафосом.

Эти слова стали его последним девизом, к ним, собственно, свелась вся его оппозиционность любому режиму и правительству. Реда Хаммада сказал даже, что он, наверное, ненормальный и этим объясняется все его поведение. А я заметил:

— Однако не станешь же ты отрицать, что взгляды Салема — даже если ты их не разделяешь — оставили заметный след в умах не одного поколения!

Сурур Абд аль-Баки

Это один из моих друзей по Аббасии, друзей детства. Отец его был известным и богатым адвокатом. Мать, женщина с сильным характером, пользовалась в семье непререкаемым авторитетом, которому подчинялись и отец, и сын, и две дочери. Была она чудовищно скупа и отчаянно торговалась с каждым лавочником. Не сойдясь с ним в цене хоть на миллим, могла отказаться от любой покупки, а купленное еще раз взвешивала дома на специально заведенных для такой цели весах. Все это не могло не сказаться на характере Сурура, который, как никто из нас, был вежлив, воспитан и бережлив. Его отношения с нами вообще были несколько своеобразными. Он никогда не расставался с нашей компанией, но и не сливался с ней, избегая участвовать в наших озорных проделках и болтовне на всякие скользкие темы.

Однажды у нас зашел разговор о новой молодой певице Умм Кальсум, и Сурур сказал, что слышал ее на какой-то свадьбе и голос у нее лучше, чем у Муниры аль-Махдийи. Нам это утверждение пришлось не по вкусу.

— Лучше голоса, чем у Муниры, нет и быть не может! — заявил Гаафар Халиль.

Его поддержал Халиль Заки, хотя и был совершенно равнодушен к пению.

— Это твоя мамаша так считает, а нам наплевать! — завопил он в своей обычной оскорбительной манере.

Сурур разозлился.

— Как ты смеешь так говорить о моей матери, ублюдок! — воскликнул он.

В ответ он получил пощечину, завязалась драка. Мы едва растащили спорщиков.

Учился Сурур старательно, но при таком усердии его отметки могли быть и выше. По правде сказать, мы не считали его умным. А однажды из-за него чуть было не развалилась вся наша компания. Он вдруг решительно потребовал, чтобы мы выражались и вели себя более пристойно.

— Ребята, — сказал он, — давайте не сквернословить и будем относиться друг к другу с уважением.

Халиль Заки и Сайид Шаир почти одновременно фыркнули, а Сурур продолжал:

— Если вы не согласитесь, я не буду с вами водиться.

Он мне нравился, и поэтому я поспешил сказать:

— Ты можешь предлагать что угодно, но зачем же ссориться?

— Предложение заслуживает того, чтобы его обдумать, — важно изрек Реда Хаммада.

— Разговор без ругательств — что еда без соли, — заметил Гаафар Халиль.

— Я, ребята, — признался Ид Мансур, — «папа-мама» не могу сказать без того, чтоб не ругнуться.

— Станем паиньками — и прощай наша компания! — предостерег Шаараун аль-Фаххам.

Мы долго и серьезно обсуждали положение и наконец договорились, что между собой будем по-прежнему обходиться без церемоний, а с Суруром постараемся вести себя поделикатнее.

Точно таким же было и отношение Сурура Абд аль-Баки к политике: он держался от нее в стороне и совершенно ею не интересовался. Даже не принял участия в мирной демонстрации на площади Абдин[51], во время которой народ требовал назначения Саада Заглула премьер-министром. А в день забастовки, когда был убит Бадр аз-Зияди, Сурур отсиживался дома. Несмотря на свою приятную внешность, красивое смуглое лицо, Сурур избегал девушек, даже не глядел в их сторону. Куда бы он ни пошел, он постоянно чувствовал, что за ним наблюдают глаза его матери. Мы в свободное время много читали, а он долгие часы проводил в небольшом саду возле их дома, ухаживая за цветами или тренируясь в поднятии тяжестей.

Склонность к медицине обнаружилась в нем довольно рано, но с тем скромным общим баллом, который стоял в его школьном аттестате, о медицинском факультете нечего было и думать. Поэтому он уговорил родителей послать его изучать медицину в Лондон. По существовавшим тогда правилам, студентов, успешно закончивших двухгодичное обучение в Англии, принимали на медицинский факультет Каирского университета. Туда и поступил Сурур Абд аль-Баки, вернувшись через два года из Англии.

вернуться

51

Абдин — название площади в Каире, а также дворца, служившего королевской резиденцией.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: