— Подготовьте для печати сообщение о новом бюджете.
Более подробно я узнал обо всем от заместителя начальника отдела кадров, моего друга и врага Адли.
— То, как поступили с тобой, — сказал он мне, — явное нарушение закона. Приказ по министерству может быть отменен только другим таким же приказом. Приказ о твоем повышении я видел собственными глазами, а вот где тот, в котором оно аннулировано?!
— Ты не можешь поставить этот вопрос официально? — спросил я.
— Сомневаюсь, чтобы это было по плечу даже самому английскому послу! — засмеялся мой собеседник.
— Но откуда у моего конкурента, такого же чиновника, как и я, связи во дворце?
— О нем позаботился святой Лот!
С тех пор наши отношения с Адли аль-Муаззином ограничивались только служебными делами. А ведь до этого мы с ним часто встречались по утрам на площади Сулейман-паши, шли рядом, как друзья — несмотря на разницу в чинах и положении, — до министерства, завтракали в «Американском баре», обменивались новостями. В эти минуты он держался необычайно просто, непринужденно, охотно смеялся и даже рассказывал политические анекдоты о короле, королевской семье и свите. Иногда приглашал меня к себе, в новый дом в Маади, куда он перебрался после своего быстрого взлета. Но когда через четверть часа, в начале рабочего дня, он вызывал меня к себе в кабинет, я видел там уже совсем иного Адли — человека с холодным, отчужденным лицом, отдающего приказы и распоряжения, не утруждая себя излишней любезностью или хотя бы просто вежливостью. Однажды, выйдя от него, я не выдержал и поделился вызвавшими во мне неприятное чувство наблюдениями с Аббасом Фавзи.
— У него раздвоение личности. В нашем министерстве представлены все виды психических аномалий, — сказал тот.
После революции 1952 года Адли аль-Муаззину представилась возможность избавиться от главного конкурента в борьбе за кресло заместителя министра — от Шарары ан-Наххаля. Я уверен, что именно он инспирировал доносы на Шарару в комиссию по чистке. Однако Шарара чудом спасся, и все же был назначен заместителем министра. Для Адли это было страшным ударом. В министерстве среди новых, незнакомых ему чиновников он вскоре почувствовал себя совсем чужим. В ходе чистки была смещена большая часть его помощников, и ему пришлось буквально начинать жизнь заново. Он опять стал искать моей дружбы, и мы, как прежде, начали встречаться на площади Сулейман-паши. Часто с его губ срывались такого рода язвительные замечания: «Министерство оказалось в руках кучки мальчишек!», «Кому нужно знание законов и инструкций?!», «Теперь, прикрываясь именем революция, можно делать все, что угодно и как угодно!»
А я в тот момент испытывал не изведанное доселе ощущение, что наконец-то поднялась волна справедливости, беспощадно смывающая вековую накипь. Как бы мне хотелось, чтоб эта волна, расчищая себе дорогу, не останавливалась в своем беге.
Адли аль-Муаззин сделал попытку проникнуть в новое окружение руководителей страны, но это ему не удалось. А вскоре он заболел лейкемией, перестал выходить из дому и году в 1955 умер. Никогда не забуду того дня, когда по министерству разнеслась весть о его смерти. Не считаясь с традициями и приличиями, чиновники во весь голос возбужденно выкрикивали!
— Чтоб ому гореть в адском пламени!
— Быть ему в преисподней!
— Будь он проклят!
Похороны Адли были самыми немноголюдными из всех, которые мне приходилось видеть. Собралось не более десятка его знакомых — один дальний родственник и несколько старых товарищей по университету. Из значительных лиц присутствовал только доктор Ибрагим Акль, который, тяжело переживая смерть сыновей, к тому времени с головой ушел в религию. А на следующий день после смерти Адли покончила с собой его так и не вышедшая замуж сестра.
Абдаррахман Шаабан
О, это безусловно незабываемая личность! Едва я занял место за столом в секретариате, он приковал к себе все мое внимание. Великан, ростом с Аккада[78], и дородный, как Зивар-паша, в прекрасно сшитом костюме, он мог бы сойти за министра или директора банка.
— А это наш уважаемый устаз Абдаррахман Шаабан, переводчик министерства.
Вскоре я уже знал о нем и то, что получает он всего-навсего двадцать фунтов. В первый день он показался мне важным и неприступным, словно крепость. Я уже представлял себе, как трудно будет с ним работать. Однако Абдаррахман оказался легким в общении и простодушным человеком. То и дело он разражался громким смехом, отчего его полное круглое лицо розовело совсем как у ребенка. Он был необычайно словоохотлив и любил беседовать на темы, которые позволяли ему блеснуть знаниями, и не терпел разговоров, в которых не мог принять участия: слушать молча было выше его сил. У него была потребность говорить и говорить, не умолкая, о чем угодно: о машинах и мебели, о болезнях и политике, о фильмах, об истории и географии, об астрономии и законах, о расходах и проституции. Большой тридцатипятилетний ребенок, да и только. Шутник и балагур. Но уж если он приходил в ярость, то становился страшен. А разозлить его ничего не стоило. Абдаррахман впадал в гнев по малейшему поводу и без повода. И уж тогда земля сотрясалась, и вулканы извергались, и бури разражались[79]. Если он не встречал отпора, то быстро успокаивался, шел на попятный, даже извинялся, предлагал сигарету или требовал у дядюшки Сакра кофе. Однажды он заспорил с коллегой по министерству, и тот ни за что не хотел уступить. Абдаррахман был вне себя. В доказательство своей правоты его противник решил рассказать анекдот из истории ислама — а Абдаррахман был в ней полным профаном — и начал так:
— Однажды пришел бедуин к Абд аль-Малику ибн Марвану…
И тут Абдаррахман поднялся во весь свой рост — не человек, а прямо-таки дворцовая колонна — и закричал:
— Что это еще за зверь, Абд аль-Малик ибн Марван?! Мало того, что ты сам животное, так еще зовешь в свидетели каких-то зверей?! Будь проклят твой отец и вместе с ним этот Абд аль-Малик ибн Марван!
Он хотел было броситься на коллегу, но тот опрометью выбежал из комнаты. Однако жаловаться на Абдаррахмана не стал. Даже начальник секретариата Тантауи Исмаил относился снисходительно к подобным вспышкам.
— Хоть Абдаррахман и болван, — говорил он, — зато самый порядочный человек во всем министерстве.
Вскоре и я убедился, что вступать с переводчиком в спор небезопасно, а затевать разговор о вещах, в которых ты разбираешься, а он нет, и вовсе рискованно. Лучше других умел ладить с ним хитрый и находчивый Аббас Фавзи. И хотя Абдаррахман в глубине души презирал Аббаса, держался он с ним дружелюбно и учтиво. Отец Абдаррахмана Шаабана был военным министром. Он послал сына во Францию изучать медицину. Десять лет провел Абдаррахман без всякой пользы, разъезжая из Франции в Англию и обратно. Год или два учился на медицинском факультете, еще два — на естественном, потом по году или чуть больше на юридическом и филологическом, но диплома так и не получил. Вернулся он в Египет после смерти отца; тогда ему было уже лет тридцать. Голова его представляла собой некое подобие растрепанного, лишившегося многих страниц энциклопедического словаря: неплохое владение английским и французским языками причудливо дополнялось обширными познаниями по части женщин и карт, кабаков и театров, кино и публичных домов. Абдаррахман привез с собой жену-ливанку примерно одного с ним возраста. Отец не оставил ему ничего. Старшая сестра с мужем-послом жила за границей. Абдаррахман устроился переводчиком во французское посольство.
— Не проработал там и года: был вынужден уйти из-за пощечины, которую я влепил пресс-атташе.
Он поступил на радио, но и оттуда должен был уйти после того, как с кем-то повздорил. Потом работал в газете «Аль-Мукаттам» до тех пор, пока не обозвал ее владельца неприличным словом, за что едва не угодил под суд. Наконец устроился в министерство, выдержав предварительно конкурс на замещение вакантной должности, о котором было объявлено в газетах. Он привык жить широко, на европейский манер, и жалованья ему не хватало. Зная два языка, Абдаррахман делал переводы для газет и журналов, для издательств, для серии «Карманная библиотека». Все гонорары тут же проживал, много денег у него уходило на воспитание единственной дочери, которую он боготворил. Квартиру они снимали на улице Фуада, 1.[80] Знакомство водили в основном с семьями европейцев — французов, итальянцев, иногда англичан. Он из кожи вон лез, чтобы удовлетворить свое пристрастие к изящной мебели, вкусной еде, тонким винам, изысканному обществу, светским разговорам.