— А тут, вишь ли, злая любовь.
— Разве любовь бывает злая?
— А то как же? — удивился старик. — Пора уже домой, едрены шишки. В глыбь ушла рыба, полдневать.
Старик принялся сматывать удочки, связал их бечевкой и положил на верх насыпи. Сам присел у воды на корточки, напился из пригоршней, а потом умыл лицо.
— Сугомакской водой умываться, — сказал он, — одно удовольствие — молодеть будешь. А вы позабрались в тесноту, пылью дышите да еще радуетесь.
— Кому что нравится.
— Оно конечно, да только в Кыштыме лучше. Ну, прощевай. За байку не обессудь.
— Да что вы — спасибо!
— А то еще, чего доброго, подумаешь — чокнутый дед-то, едрены шишки, сказочки рассказывает.
В самый последний момент Андреев вдруг спросил:
— Послушай, дед, продал бы ты мне рыбы на уху. Из десяти-то моих рыбок кошке уха будет, не больше.
Григорий Петрович и сам удивился, что сунулся с такой просьбой. А старик навесил на глаза густые брови, враз как-то ощетинился. Андреев даже подивился — совсем другой человек стоял перед ним. Возьмет сейчас и отругает. Зачем же, скажет, ты деньги предлагаешь, на уху-то я тебе и так дам. У меня хватит. Но старик ответил:
— На уху, говоришь? Этта можно. Слухай, давай так — я тебе тридцать окуньков и ершей, а ты мне трояк. А? Для ровного счету.
Андреев подумал, что старик шутит. За тридцать рыбок — и трояк! В кармане же у него был всего рубль, прихватил на всякий случай. Старик буравил его своими глазами, ждал.
— Спасибо, но у меня с собой таких денег-то нет.
— Губы толще, брюхо тоньше, — сказал старик, закинул на плечо удочки и пошел прочь. Андреев чувствовал себя неловко — не то из-за того, что затеял этот разговор о рыбе, не то оттого, что старик вдруг повернулся к нему неприглядной стороной, это после рассказа-то про Лутонюшку и своих детей.
С гор потянул голубой ветерок. Озеро пошло рябью. Чуть позже ласковая волна стала тихонечко биться о камни. Так она билась и тыщу лет назад. В то же время у сказки, даже очень мудрой, бывает свой конец.
Разговор с матерью
Андреев пробыл на Сугомаке до вечера. В самую жару загорал. К вечеру забросил удочки еще, все-таки на уху наудил. Домой вернулся в отличном настроении.
Виктор, муж сестры, лежал в амбаре и читал книжку. Там пахло стариной и было прохладно. При появлении Григория Петровича он вышел на рундук и спросил усмешливо:
— Ну как, рыбак — солены уши?
Он моложе Андреева лет на шесть. На лбу у него большие залысины, лицо продолговатое, насмешливое.
— Лучше всех.
— Коль уха есть, будет и пол-литра.
— Как говорится, рыба по суху не ходит, — улыбнулся Григорий Петрович.
Мать вывалила рыбу в эмалированный тазик, устроилась на завалинке и принялась ее чистить. Белый, с подпалинами кот, поставив хвост трубой, терся о ее ноги, сладко жмурился и надоедливо вякал — просил рыбы. Виктор ушел в магазин. Григорий Петрович приспособился помогать, сказал, как бы между прочим:
— Старика одного встретил. Байку забавную рассказал.
— Чей же?
— Кто его знает. Оказывается, с отцом знаком был. Здоровый еще старикан, на таком пахать можно. У него сын в Свердловске и дочь тоже. Сейчас дочь гостит у него.
— Дочь-то не разведенка?
— Кажется. Невезучая, говорит, в семейной жизни. Попросил рыбы продать, так он с меня за тридцать голов запросил три рубля. Живодер!
— Куприянов это, Константин Иванович, по приметам сходится. И жадный, каких на белом свете мало. А нос у него картошкой?
Григорий Петрович засмеялся, вспомнив, как дед сам свой портрет обрисовал. А мать продолжала:
— Бровищи густющие, завесит ими глаза — страх берет.
Андреев разрезал окуня и нашел в нем махонького окунька — своих ест, неразборчивый. Бросил внутренности вместе с мальком коту. Мать сказала:
— Ты Алешку-то Куприянова должон знать.
— С которым в школе учился?
— Его. Алешка-то у Кости старшенький, Васька средний, а дочь самая последняя.
— Алешка, говорят, погиб?
— Зачем же? В плену был, потом к американцам попал. Никто же не знал, пять лет назад объявился. Алешку-то считали без вести пропавшим.
— Интересно.
— Сам Костя-то с твоим отцом годок, в солдаты в первую германскую вместе призывались. В гражданскую-то Костя в бегах был.
— Как в бегах?
— В лесах скрывался, за Сугомаком.
— От кого же?
— От всех. Поначалу от Колчака, а после и от красных.
— Чудеса!
— У Кости-то брат был, партейный, старший — Кирилл. Большим начальником при Советах заделался. Костей Кириллу глаза и кололи: сам партиец, а брат твой дезертир. В тридцатом-то Кирилл уехал в деревню колхоз создавать, его там кулаки и убили.
Вернулся из магазина Виктор. Мать на шестке пристроила таганчик и поставила варить уху. Втроем распили пол-литра, похлебали ухи, вдоволь наговорились и разбрелись по своим углам.
Алешку Куприянова Григорий Петрович помнил смутно. Хорошо отложилось в памяти одно — парень был смышленый. Большие способности обнаружились у него по изучению языков. Даже, кажется, учительница занималась с ним дополнительно. Ушел Алешка из девятого класса, поступил в какое-то военное училище, и с тех пор Григорий Петрович не знал о нем ничего.
И еще запомнил — Алешка был драчлив. Григорий его побаивался. Жили Куприяновы за рекой, которая делила город пополам. Те, кто жил за рекой, на восточном ее берегу, звались «зарешными». Те, кто на западном, — «егозинскими». Всех верхнекыштымцев дразнили «гужеедами». За железной дорогой начинался Нижний Кыштым с медеэлектролитным заводом. Этих ругали «киргизами». «Гужееды» враждовали с «киргизами». В свою очередь, между «гужеедами» тоже не было единства — «зарешные» ссорились с «егозинскими». В старые времена ходили друг на друга с кулаками и оглоблями. При Григории этого уже не было, но вражда между мальчишками почему-то осталась. Учились в одном классе — ничего. Но стоило выскочить на улицу после занятий, как мальчишки немедленно раскалывались на два лагеря. Тут ухо держи востро.
Однажды Алешка поколотил Мишку Муратова. Григорий с Мишкой после уроков заманили обидчика в школьный сад и устроили ему встрепку. И запомнилось Григорию — откуда-то прибежала девчушка, вцепилась в рубаху и тянула что есть силы от Алешки. Сопливая, а отчаянная. Неужели это та, которая теперь, по словам старика, стала ученой? А что? Столько же лет миновало!
У Николая Глазкова
На другой день Андреев на рыбалку не спешил. «Не каждый раз, — утешал себя, — можно и через день. Так даже лучше — не надоест. А то сразу насытишься, потом будет скучно. Лучше посплю подольше, потом в город схожу, в редакцию газеты загляну по старой памяти, свежие газеты почитаю. Но мохноногий крикун и на этот раз поспать не дал. Будто специально забрался на завалинку и горланил на всю улицу. Отсечь бы ему, подлецу, голову и в суп.
Григорий Петрович слез с кровати, на цыпочках подкрался к окну. Белый инкубаторский петух, такой замухрышка, смотреть-то не на что, стоял на доске, на которой вчера чистили рыбу, светлые чешуинки так и присохли к ней, и круглым немигающим глазом уставился в окно. То повернет голову так, то эдак, а жирный красный гребень при каждом повороте мелко вздрагивает.
Григорию Петровичу даже показалось, что петух все понимает и кричит нарочно, чтоб разбудить его: мол, приехал рыбу удить, так нечего нежиться в постели. Кто поздно встает, тому не видать удачи.
Григорий Петрович тихонечко отодвинул шторку, готовясь резко выбросить вперед руку, чтоб застать мохноногого врасплох. Все-таки это был поистине сообразительный петух. Чуть только колыхнулась шторка, он спрыгнул с завалинки и как ни в чем не бывало важно зашагал по двору, скликая к себе кур — «ко-ко-ко».
Сон улетучился. Андреев вышел в огород. Здесь пахло укропом, сухой землей и полынью — ее много было у бани. Цвела картофельная ботва. Белые, синие, белые с желтизной бутончики цветов покоились сверху буйной широколистой зелени. Шершавыми листьями огурцов прикрыло парник. Тонкие, но тоже шершавые плети, извиваясь, спускались вниз. На них кое-где горел желтый цвет и видны были с мизинец величиной пупырчатые зародыши — опупыши, как их зовут здесь. Морковь бойко подняла кудрявые хвосты.