6

Осторожно он стал нащупывать старых друзей. Он делал это не спеша, сдерживая себя, без единого необдуманного шага. Выяснилось, что первый и давний друг его Филька Кочетов расстрелян еще в тридцать третьем году за бандитизм. Тогда он пошел к Филькиной матери. Старуха жила на Васильевском острове на Малом проспекте в старинном доме с четырьмя колоннами по фасаду. В загаженном, вонючем дворике на него набросилась собака. Он пнул ее ногою и поднялся на крыльцо. С поднятым воротником заграничного пальто, с шарфом, замотанным вокруг шеи, в светлой пушистой кепке он выглядел не то кинематографическим артистом, не то иностранцем, и старуха никак не хотела его узнать, а когда узнала, то заплакала и обняла. Она худо видела и была страшна со своими крашеными волосами, с огромным беззубым ртом, с парализованной половиной лица. Он ничего не понимал из ее слов. От нее скверно пахло нечистой одинокой старостью. Она почти сразу же попросила у него денег, и он неожиданно для себя вдруг сказал ей, что она сама виновата в Филькиной судьбе. Она опять захныкала, но он ударил кулаком по столу и своим бешеным срывающимся голосом крикнул, что он все помнит, что он помнит, как она радовалась чистой Филькиной работе и как покупала барахло на ворованное, как она скаредничала и гнала Фильку работать в самое неподходящее время.

— Забыла, стерва, — кричал он, наступая на нее и брызгаясь слюной, — а я помню… Забыла, как подбивала его за границу идти, забыла? Все ты! Из-за тебя его шлепнули, сучья лапа, все тебе мало, хапуга…

Она хватала его за протянутую к ней сильную руку, а он все шел и шел, пока она не свалилась в какое-то креслице. Тогда, замахнувшись, он плюнул и ушел — слепой от бешенства — плечом вперед, как всегда в припадках ярости.

Весь день он пил — справлял тризну по расстрелянном друге, и ночью пошел на грабеж один — пьяный, без оружия, щуря в темноте свои зеленые глаза и сжимая кулаки. Город был ему чужим, — он еще не знал в своей жизни такого одиночества. Грабеж не удался — некого было грабить, он продрог до костей и пошел в «шестерку»- в ресторанчик-подвал на канале Грибоедова, чтобы согреться.

Знакомый по прошлым годам гардеробщик снял с него пальто, испуганно и приветливо улыбаясь. Он швырнул кепку, не оглядываясь назад, обдернул пиджак и медленно вошел в зал. Все было так же — и буфетная стойка, и папиросный дым, и морячки в тигровых джемперах, и дирижер-дурак с толстым бессмысленным лицом. Жмакин пошел по проходу. «Возьмут? — спрашивал он себя. — Или не возьмут?» Ему не было ни страшно, ни весело, азарт былых годов кончился, видимо, навсегда. Он еще раз прошелся между столиками. Тут не могло обойтись без уголовного розыска. Но кто? Может быть, новые? Он шел от столика к столику, — все было занято. Тогда он подошел к буфетной стойке и ткнул пальцем в большую стопку. Буфетчик налил. Он поднял стопку почти ко рту и даже немного запрокинул голову, но вдруг заметил невдалеке нечто страшно знакомое, заметил и тотчас же потерял. Так и не выпив водку, он поставил стопку на поднос и принялся разглядывать пьяные, красные, возбужденные лица, — от одного столика к другому. Но то знакомое исчезло, и он, решив, что ошибся либо привиделось, нащупал сзади себя на подносе водку и совсем было пригубил, как то знакомое опять мелькнуло, но уже больше не скрылось, — он успел заметить два совершенно веселых глаза, которые смотрели на него из-за горшка с белыми искусственными цветами.

Тогда, медленно бледнея, он выпил свою водку, закусил маринованным грибом, расплатился и, чувствуя слабость в коленях, пошел к столику с искусственными цветами. У него недостало сил смотреть прямо перед собой, и он глядел вниз, на нечистую скатерть, на коробку дешевых папирос и на бутылку боржома, не допитую и до половины.

— Ну садись, Жмакин, — сказал ему знакомый негромкий голос.

Он сел и наконец взглянул на Лапшина. Те же светлые волосы, те же живые и веселые ярко-голубые глаза и то же умение скрипеть поминутно какой-то кожаной амуницией даже в том случае, если на нем было штатское.

— Сорвался? — спросил Лапшин.

— Что вы!

Это у него была такая манера в разговорах с большими начальниками — прикидываться простачком-дурачком, польщенным, что такое большое начальство шутит.

Он уже овладевал собою понемногу. Слабость в коленях прошла. Конечно, он правильно сделал, что подошел, — бежать от Лапшина бессмысленно.

— Значит, не сорвался?

— Что вы!..

Надо было оттянуть время и придумать — но что?

— Значит, за пять лет всего просидел полтора?

— Что вы…

— Так как же?

— Гражданин начальник…

— Выдумывай побыстрее!

— Я из лагерей в командировку прибыл…

Лапшин не глядел на него — глядел в стакан, в котором быстро и деловито вскипали пузырьки. Жмакин врал. Конечно, Лапшин не мог поверить, да он и не верил. Настолько не верил, что даже документы не спросил.

— Ах ты Жмакин, Жмакин, — сказал он вдруг веселым голосом с растяжкой и с небрежностью, — ах ты Жмакин…

Несколько секунд они оба глядели друг на друга.

— Ах ты Жмакин, — повторил Лапшин, но уже с какой-то иной интонацией, и Жмакин не понял, с какой.

И опять они помолчали.

— Дружков-корешков видел?

— Нет, гражданин начальник, — сказал Жмакин искренне.

— Кочетова твоего мы расстреляли, — сказал Лапшин, — и Хайруллина расстреляли. Слышал?

— Про Кочетова слышал, а про Хайруллина нет.

Лапшин все смотрел на него.

— Жалко было Кочетова, — говорил он, — да уж знаешь, такое дело…

— Пожалел волк овцу, — пробормотал Жмакин, — какие уж там жалости…

— Дурак ты, Жмакин, — вразумительно сказал Лапшин и, поднимаясь со стула, добавил: — Пойдем, я тебя посажу.

Они вышли вместе. Тротуар был мягкий, за какой-нибудь час очень потеплело: повалил веселый, чистый снег. Жмакин шел впереди. Лапшин немного сзади. На улице стало заметно, что он уже немолод, что ему в легком кожаном пальто холодновато, что он устал.

Возле аптеки, что на углу проспекта 25 Октября и улицы Желябова, Жмакин вдруг остановился.

— Гражданин начальник, — сказал он сиплым от пушения голосом, — отпустите меня. Я в тюрьме удавлюсь.

— У нас в тюрьме нельзя вешаться, — сказал Лапшин, — мы запрещаем. Ты что, не знаешь?

— Знаю.

— Ну, пошли!

Так молча, под снежком, дошли до арки. Площадь открылась Жмакину, и он замедлил и без того небыстрый шаг. Фонари горели через один, — молочный свет был точно был чем-то свеж, и приятно было, что возле светящихся шаров пляшут снежинки. Дворец, ленивый и темный, запорошенный по карнизам снегом, почти совершенно сливался с черным, глухим небом. С улицы Халтурина мягко и плавно вылетел на площадь автомобиль и, заливая белыми фарами снежный пухлый покров, описал стремительную дугу.

— Отпустите меня, начальничек, — сказал Жмакин.

Лапшин молчал, вобрав голову в плечи и глядя на Жмакина из-под лакового козырька форменной фуражки. Снежинки садились на небритую его щеку возле уха.

— Ах ты Жмакин, — сказал он прежним тоном с той же растяжечкой, — либо ты дурак, либо действительно сволочь. Ведь расстреляем тебя рано или поздно. Расстреляем, — сказал он, — а?

— Отпустите, — повторил Жмакин. Отчаяние охватывало его. Он не мог больше представить себя в тюрьме. — Отпустите, — почти крикнул он, — начальник!

— Куда же тебя отпустить? — спросил Лапшин.

— Куда? На волю.

— А зачем тебе воля?

Жмакин молчал.

— Да и хватит тебе воли, — уютно зевнув, сказал Лапшин, — нагулялся, довольно! Пора и честь знать.

Он мелко потопал башмаками, сбивая снег, и пошел вперед к ярко освещенным дверям управления. И тут Жмакин решил бежать — и сразу же, не дожидаясь даже, пока решение окончательно созреет и укрепится, побежал, повинуясь только чувству отчаяния и страха перед тюрьмой. Он знал, что ему не убежать, знал, что площадь безлюдна, и как бы даже чувствовал, что Лапшин вынимает сейчас, сию секунду, дареный с золотою дощечкой маузер и целится в него, в Жмакина, еще бегущего, петляющего по белому снегу, и что сейчас он, Жмакин, рухнет лицом в свежий снег, но сзади почему-то было тихо и даже не было трели свистка, а он все бежал — огромными смешными прыжками — и слышал только гудение в ушах да грохот своих шагов. Он бежал от арки к Капелле, в спасительный мрак, и знал, что как только очутится за углом, — его не поймают и не убьют, и он опять будет на свободе и никакая тюрьма не будет ему страшна. Но на самом углу он поскользнулся и упал, подбородком ударившись о какой-то камень, и думал уже, что погиб, потому что Лапшин не мог тут не попасть в него. А выстрела опять не было. Он подождал и начал осторожно подниматься, все еще не веря себе, и тут нечаянно увидел далекую, уже маленькую фигурку Лапшина. Лапшин стоял в той же покойной и лениво-усталой позе, вобрав голову в плечи и сунув руки в карманы кожаного пальто, и было очень ясно, что он даже и не собирался ни свистеть, ни тем более стрелять — он просто смотрел вслед Жмакину, даже без особого любопытства. И когда Жмакин встал на ноги, он увидел, как Лапшин повернулся и небрежно, с прохладцей вошел в двери управления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: