Зубов встал, прошёлся по комнате, постоял у окна и долго смотрел на тёмный город. А Лиза устроилась в мягком кресле, её словно бы вдавила туда накопившаяся за день усталость. Она даже прикрыла глаза и с закрытыми глазами почувствовала, что Зубов приблизился к ней.
„Сейчас он меня поцелует“, — подумала она.
И действительно, Зубов нагнулся и поцеловал Лизу в лоб.
Лиза не шелохнулась.
Зубов снова поцеловал её в лоб, потом ещё, ещё раз, едва касаясь губами.
„Сколько нужно времени, чтобы ощутить счастье? — подумала Лиза. — Минуту, две? Не больше, чем для заводки часов“.
Было только ещё часов девять, и впереди оставалась вся ночь, длинная, счастливая ночь, которую им впервые, расщедрившись, выдала война.
— Я люблю тебя, — сказал Зубов, и тогда Лиза тотчас открыла глаза.
А Зубов сказал, что один глаз у неё выглядит сонным, а другой смотрит пугливо и настороженно. И он рассмеялся.
Потом Зубов мягко снял с Лизиных ног сапоги и размотал портянки. А Лиза в тёмных носках осторожно прошлась по истёртому коврику, лежавшему на полу около кровати.
Ночью вблизи дома всё время слышалась стрельба, ухали миномёты, била тяжёлая артиллерия. Просыпаясь, Лиза различала крики солдат, какие-то команды. Потом она засыпала снова, и ей всё казалось, что, прерываясь, продолжается какой-то длинный и странный сон: как будто бы она с Зубовым сидит в громадном кинотеатре, на экране потух свет, ничего не видно, и только по знакомым звукам Лиза живо представляет себе ночной бой, постепенно уходящий на запад.
— Смотри, Темпельгоф! — сказал Мунд.
Они стояли перед продолговатым зданием воздушного вокзала в северо-западной части Берлина. Лётное поле — огромное серое зеркало асфальта — сверкало в лучах солнца.
Эйлер вспомнил, как однажды до войны он летел отсюда в Мюнхен, где жила его тётка, и ему казалось, что тяжело нагруженный ревущий моторами „кондор“ так и не оторвётся от бетонной полосы, врежется своим тупым носом в окружающие аэродром дома.
Но самолёт взлетел и сделал круг над Берлином, который с высоты казался игрушечной площадкой, составленной детьми из кубиков, цилиндров, изогнутых пластинок мостов, серых полосок улиц и голубых шнурков реки Шпрее и её каналов.
Эйлер мысленно представил себе, каким бы он сейчас увидел с высоты разбомблённый, разрушенный город, и ему стало тягостно на сердце. Унылое настроение усиливалось при взгляде и на совершенно пустынное поле Темпельгофа, где не было ни одного самолёта, бензозаправщика, трапа или даже какой-нибудь грузовой тележки. Ничего!
— Сюда достаёт уже русская артиллерия, — пояснил Мунд, уловив, должно быть, растерянный взгляд Эйлера. — Бон зенитки, видишь?
Замаскированные сетками длинноствольные орудия торчали около ангаров, складов и багажной стойки, где раньше выдавали пассажирам чемоданы, а сейчас зенитчики подтаскивали к орудиям ящики со снарядами.
— Они не сядут здесь, — вслух подумал Эйлер.
— Сядут, но в последний раз. Аэродром переносится на Шарлоттенбургершоссе. Знаешь, где это? — спросил Мунд.
— Ещё бы! — вздохнул Эйлер.
Он вспомнил широкую магистраль со старыми клёнами и липами, с высокими фонарями и украшающий эту улицу памятник с бронзовым орлом, парящим в воздухе в честь победы немцев над Францией. Что ж там сейчас — вырывают деревья, фонари, расчищают взлётную полосу?! И это вблизи Бранденбургских ворот, в каких-нибудь пятистах метрах от Имперской канцелярии.
— Дожили! — выдохнул Эйлер.
— Что ты говоришь? — спросил Мунд.
— Ничего. Вон летят, слышите, господин штурмбанфюрер, я их вижу, — крикнул Эйлер, показывая на небо, где над Темпельгофом показались три больших двухмоторных моноплана, похожие на колоссальных летящих рыб с широкими плавниками-крыльями. Эйлер ещё до войны видел на парадах такие самолёты, они предназначались для перевозки парашютистов-десантников.
Наверно, русские не заметили самолёты, потому что дали им приземлиться, и только когда из открывшихся широких дверей, прыгая без трапов, на землю начали вываливаться люди в чёрных морских шинелях — над Темпельгофом разорвалось несколько бризантных снарядов. Потом ударили дальнобойные пушки, кромсая асфальтовое зеркало, воздух над лётным полем заволокло сизым дымом, и сквозь этот дым и гарь тёмные фигурки, низко согнувшись, поспешно перебегали к зданию аэровокзала.
— Проскочили, молодцы! — воскликнул Мунд. — Мы направимся с ними в Рейхсканцелярию, слышишь, Эйлер. Ты не отставай от меня, я пойду в голове колонны.
— Слушаюсь, — сказал Эйлер.
Он подошёл к прибывшим. Это были молодые моряки, в большинстве своём ещё юноши лет шестнадцати — восемнадцати с крепкими, спортивными фигурами, с раскрасневшимися после бега и пережитого волнения лицами. Три роты курсантов морской пехоты в городе Росток по приказу гроссадмирала Деница прибыли в Берлин. Мунд сказал, что из них будет сформирован особый батальон СС и моряков примет сам Гитлер.
Всю эту последнюю неделю, попав в Берлин, Эйлер жил со странным, неослабевающим чувством удивления от того, как переменилась его судьба. Он был ошеломлён той цепочкой событий, которая начала свиваться ещё на Одере, где он валялся целый месяц в траншеях и где, не совладав с собою, он прокричал на ухо гросс-адмиралу Деницу: „Не надо открывать огонь, там дети!“
Дениц уехал в Берлин, а его, Эйлера, на следующий день убрали с передовой, как солдата, чьё моральное состояние не внушало доверия. Его перевели в город Шведт и зачислили рядовым в артиллерийскую прислугу при зенитной батарее, стоявшей на площади у ратуши.
Но нет худа без добра, и в городе всё же лучше, чем в траншее. Правда, и здесь большей частью Эйлер спал прямо в окопе, отрытом около орудий, но всё же иногда и в доме, а если не дежурил, то при бомбёжке мог спуститься в убежище под ратушей.
Там-то его однажды и заприметил Мунд, подошёл, напомнил о гроссадмирале и при этом смотрел испытующе, сверля Эйлера буравчиками тёмных и сухих зрачков. Наверно, ждал, что Эйлер смутится при одном воспоминании о своей слабости, но Эйлер выдержал этот безмолвный натиск с равнодушием опустошённой и истерзанной страданиями души.
Понравилось это Мунду или нет, Эйлеру было безразлично. Он вяло отвечал на вопросы штурмбанфюрера. Да, был до войны электромонтёром и после её начала долгое время имел броню, потому что компания изготовляла оборудование к какому-то секретному оружию. Но в начале сорок четвёртого его разбронировали и отправили в армию. Всегда увлекался только электротехникой, от политики старался держаться подальше…
— Подальше от политики — это ошибка! — резко прервал его Мунд. — Хуже того, это глупость! Политика — воздух, которым дышит великая нация. Скажи, пожалуйста, ты знаешь у нас такое местечко, где бы не звучала политика?
— Наверно, нет, — подумав, ответил Эйлер.
Конечно, он знал не так уж много: завод, армию, в других кругах он не вращался, но в словах этого штурмбанфюрера чувствовалась уверенность, что так оно и есть.
— Фюрер говорит: „Кто не со мной, тот против меня“. И я тебя спрашиваю, Эйлер, ты с кем?
Вопрос был поставлен так резко, что исключал какие-либо варианты ответа, кроме одного. Да и этого Мунд не стал дожидаться, показал Эйлеру спину, отойдя к столу в центре бомбоубежища, откуда и начал свою речь.
Он говорил о близкой победе. Страсть, с которой Мунд произносил свои заклинания, и вызванное ею воодушевление юнцов из фольксштурма, а главное, страх Эйлера за свою семью заставляли его вместе с другими кричать в подвале: „Хайль!“
Прошла неделя. Командир батареи сказал, чтобы Эйлер явился в ратушу к штурмбанфюреру.
Эйлер спокойно направился к ратуше, ни на что хорошее не надеясь, ничего плохого не страшась. Но оказалось всё же, что штурмбанфюрер удивил Эйлера.
— Я просмотрел твоё личное дело, — сказал Мунд, — биография сравнительно чистая, ты неплохой немец.