Безграничный количественно, подобный критицизм не допускал в этом направлении и качественных стеснений, не останавливаясь ни перед какими авторитетами традиционной священности или всеобщей почтенности по благочестивому обычаю и ученой репутации. Это свойство не менее решительно и повсюдно в научном строительстве нашего историка. Для иллюстрации достаточно упомянуть, что — к ужасу большинства верующих и к недоумению многих ученых — Е. Е. Голубинский, хорошо зная об этом, бестрепетно и категорически отверг летописную повесть о крещении св. Владимира и прямо объявил ее позднейшей легендой, как бы подрезывая корни и поражая в голову историческое начало христианства в России…
Понятно, что при беспощадном проведении критического метода всё старое и принятое, унаследованное и добытое получило новый вид и неожиданный свет. Этим условливалась вторая особенность ученого — его полная самостоятельность и всецелая оригинальность. Все мнения и утверждения всегда формулировались у него и выражались лишь «по собственным искренним убеждениям». По этому предмету он свидетельствовал с объективной стороны, что «всякая история имеет надежду быть возможно надлежащим образом разработанной не в том случае, когда трудящиеся над ней отстраняют от себя заботы о самостоятельном исследовании, что составляет причину разногласия во взглядах, а напротив, в том случае, когда они считают это самостоятельное исследование своим обязательным делом». В результате оказалось, что автор — по его словам — «слишком много отступает от своих предшественников» и иногда настолько, что у него всё наоборот или даже вопреки им, как это особенно обнаруживается касательно древнего периода.
Всем изложенным вовсе не исчерпывается ученая типичность Е. Е. Голубинского. По картинному замечанию одного оппонента (проф. Н. И. Субботина), на его докторском диспуте 16 декабря 1880 г. он «подошел к воздвигнутому цельному зданию истории с тяжелым молотом критики», бесцеремонно перестукал все его части и немало из них разбил в куски, целые основные камни раскрошил в порошок и пустил на ветер. Подобная операция была бы просто погромом, предавая все исторические приобретения на «поток и разграбление». Такое варварство всего менее соответствовало научным интересам историка, но восторжествовало бы с неизбежностью, если бы не парализовалось равноценным противодействием. Опасность коренилась в чрезмерном критицизме, а серьезная, творческая критика лишь очищает запущенное поле и исторгает сорные травы, чтобы на возделанной ею почве сеять доброкачественное зерно. Надо иметь последнего больше и лучше, чтобы все труды не свелись к уничтожению наличного, хотя бы небольшого и слабого.
Необходимы новые и хорошие строительные материалы, чтобы по их достоинствам оценивать прежние, взаимно отшлифовать всю совокупность и изо всей этой обработанной массы возвести исторический храм на критически подготовленном фундаменте. Для этого обязательно привлечение обильных фактических сведений и самое документальное обоснование. Эта сторона, параллельная двум описанным и гармонически солидарная с ними, обставлена у Е. Е. Голубинского с редкой пышностью и поразительным блеском. Он не страдал суетной манией к открытиям в своей области и не стремился к ним, но всё, доступное науке, известно ему до тонкости во всем главном и побочном, что служило предметом его обсуждения. Фактическая компетентность этого ученого затворника была прямо изумительна по всякому — даже мельчайшему — вопросу, и он старался не говорить ни слова без документальной опоры, по простой догадочности. В памяти всех своих слушателей этот профессор, ничуть не заботившийся о лекторских успехах, сохранился с благоговейной славой, что Е. Е. Голубинский — это сама историческая правда, неспособная прибавить хотя бы слабого звука сверх того, на что уполномочивают бесспорные фактические свидетельства. И такова вся его «История» в каждой строке, насколько подобная документальность была посильна для ученого человеческого самоотвержения.
Но Е. Е. Голубинский хорошо знал и резко удостоверял фактическую недостаточность русских источников — особенно для древнего периода — и нередко оставался без документальных средств в своей критике. В этих многочисленных и важных случаях он находил научное спасение в том, что церковная Русь существенно питалась и жила от Византии, а потому должна была разъясняться из нее по аналогии во всех своих обусловленных и сходных элементах. Отсюда у него самая широкая разработка соприкосновенных данных, глубокое и детальное изучение самостоятельным расследованием и систематическим использованием добытых результатов по византологии для освещения примрачной исторической действительности России, как непосредственного отблеска византийского сияния. Е. Е. Голубинский был независимый и ученый византинист, который обнаруживал здесь самую компетентную авторитетность — помимо ближайших применений к своим церковно-историческим запросам. А в этом последнем отношении его научно-творческие успехи столь велики, что, например, он вновь создает всю историю церковного управления в Киевский период, крайне туманную по нашим летописям, раскрывает много темного доселе в русском монашестве и вообще чрезвычайно обогащает сравнительными церковно-археологическими наблюдениями, внося достаточно ясности во все уголки, где раньше нельзя было ходить и ощупью; у него заговорили чисто и отчетливо даже немые и гугнивые памятники. Историческая реальность воскресала с живой наглядностью. Но вместе с этим фактически раскрывался и ее подлинный исторический генезис, служащий важнейшим элементом научного знания и обеспечивающий ему всесторонность.
Е. Е. Голубинский прочно водворил и незыблемо обеспечил господство исторического критицизма в науке вообще, которую он щедро обогатил на огромном пространстве далеко вне границ церковно-исторического поля. В этом его непреходящая заслуга, но тут же и неизбежная дефективность. Почтенный историк исходил из слишком крайнего недоверия ко всяким историческим источникам и, впадая иногда в мелочную придирчивость, пропускал без необходимой оценки весьма крупное, когда, например, характеризовал церковно-богослужебные и канонические порядки Киевского периода по так называемому Уставу митрополита Георгия, а проф. А. С. Павлов потом с несомненностью обнаружил, что это — документ неподлинный. Человеческую возможность ошибаться Е. Е. Голубинский прямо обратил в фактическую потенциальность лгать, обязательно соприсущую всем историческим материалам. Этот безбрежный скептицизм грозил подрывом всякой исторической достоверности и колебал само научное бытие, поскольку во имя абсолютной и потому эмпирически не существующей несомненности фактической он заранее уничтожал всякую относительную реальность и оказывался не в силах заменить или обеспечить за недостаточностью фактической бесспорности, которой собственно никогда и нигде не бывает в здешнем мире. Ради научного самосохранения необходимо возрождается субъективизм личной подозрительности и изощренной гадательности, одинаково гибельных для трезвого научно-исторического знания, хотя бы и условного.
Против этих убийственных для науки применений нужен большой талант, сколь огромный, столько же и тонкий, чтобы, очищая фальшивые и побочные явления, не повредить жестоко самой сердцевины и обнаружить ее натуральную энергию (образцом чего служат более осторожные ученые разыскания академика А. А. Шахматова). Е. Е. Голубинский не обладал всеми преимуществами этого редкого дара. Его критический молот был не просто внушительно-тяжелый, но и неразборчиво-грубый, бивший на своем пути направо и налево всё попадавшееся прямо насмерть за простую слабость, лишая ее самого права на существование, всегда условное в земной ограниченности. Вообще, у него критическая сторона гораздо выше, чем конструктивная, к которой он имел меньше и склонности, и способности. Сам великий историк избежал больших крайностей по сдерживающей колоссальности своей феноменальной эрудиции, а у его преемников и продолжателей эта опасность устраняется и сглаживается здоровым инстинктом научной борьбы за угрожаемую и попираемую жизнь.