Перешагивая через трупы, Зольдинг подумал, что будет нелегким делом захоронить такое количество мертвых (срединная колонна в основном была уничтожена минами, покалечена падавшими от взрывов деревьями, они оказались подпиленными заранее, и, падая, одно дерево сшибало множество других), здесь трупы лежали особенно густо и безобразно, две других колонны задело лишь чуть-чуть, по краям; Зольдинг подумал, что никто никогда в точности не выполняет приказаний и убитых было бы куда меньше, если бы поддерживались заданные интервалы. Некоторые трупы, растерзанные совершенно, вызывали желание отвернуться, но Зольдинг заставлял себя смотреть; он видел разорванные пополам тела, оторванные руки и ноги; он шел туда, к голове колонны, и еще издали узнал Скворцова, лежащего ниц, раскинув руки, с раздавленными, зажатыми толстым красным стволом упавшей сосны ногами. Он был жив, Зольдинг увидел это по его рукам, и легонько потолкал его носком сапога в голову. Скворцов повернул к нему начавшее пухнуть лицо и, не узнавая, попросил воды, Зольдинг приказал освободить его из-под дерева, но когда солдаты приподняли толстый сосновый ствол и вытащили Скворцова, он потерял сознание, потому что ниже бедер у него не осталось ничего, кроме сплющенной, сдавленной и мокрой массы.
Зольдинг брезгливо ждал, когда он придет в себя, и вдруг весь покрылся потом. Ему почудилась улыбка на вспухшем бескровном лице Скворцова; уже в следующую минуту он понял, что это всего лишь гримаса боли, агония. Зольдинг неподвижно стоял над умирающим, его все больше охватывало безразличие и чувство бессилия перед происшедшим. Вот убиты сотни немецких солдат, мужчин, отцов и сыновей, по вине этого сопляка, по его, Зольдинга, вине, ибо все оправдания сбрасываются со счета, когда несешь такие потери. И ни к одному из умерших немецких солдат, честно выполнивших свой долг, он не подошел, а к этому вот пришел и глядит, как он умирает, неразгаданный русский, с азиатским разрезом светлых глаз. Зольдингу было просто необходимо, чтобы пленный хоть на минуту пришел в сознание, от этого зависело сейчас оправдание Зольдинга перед самим собой. Он снова потолкал пленного носком сапога, затем достал маленькую флягу, нагнулся и насильно влил ему в рот глоток коньяку; глаза Скворцова были открыты, и Зольдинг все смотрел и смотрел на него и ждал; наконец Скворцов, кажется, заметил его и узнал и равнодушно отвел ожившие глаза от лица Зольдинга, как от чего-то уже ненужного и постороннего. Зольдинг был ему ненужен и, значит, не существовал больше. Зольдинг почувствовал необходимость сделать что-то для себя, иначе и в самом деле этот мертвец будет прав, и Зольдинг самому себе покажется ненужным, бесполезным, лишним среди этого боя, среди своих солдат, которые слепо, по его вине, гибли, честно выполняя свой долг.
Теперь он понял, что ему надо, чтобы не сойти с ума; ему наплевать на пленного, он сам к этому пришел: да, да, да, чтобы не сойти с ума, ему нужно убить Трофимова. Это определено давно и бесповоротно, он убьет Трофимова. А пленный тоже ему был больше ненужен. Зольдинг достал пистолет и выстрелил ему в голову, и Скворцов, до самого выстрела равнодушно смотревший поверх пистолета на зеленый просвет в ветках, тяжко шевельнул головой, и в глазах его появилось нетерпение. Зольдинг и в момент выстрела, и после него знал, что впервые пленный был благодарен ему.
Зольдинг не ошибся, уже к вечеру партизанские части, сосредоточенные на узком участке прорыва, пошли в ночную атаку, волна за волной, тихо, без голоса; их отбили и первый раз и вторично, и по всей линии со стороны немцев взлетали и горели осветительные ракеты. Зная о значительном перевесе немцев в численности и большой подвижности их частей в полевых условиях, Трофимов после второй безрезультатной атаки, не признаваясь сам себе, почувствовал глубокое отчаяние. По мере того как ему докладывали о количестве убитых и раненых, это отчаяние тихо росло. Яснее становилась необходимость прорваться, любой ценой, до подхода подкреплений к карателям с других участков, броском пройти открытое как стол пространство и нырнуть в леса, сливающиеся где-то на юго-востоке с Ржанскими. Он приказал бросить в отвлекающую атаку километрах в десяти от намеченного места прорыва сильный и дружный отряд Голубцова; приказано было патронов и гранат не жалеть.
Когда радио принесло сообщение, что у Глушова и Шумилова все в порядке и что немцы, озверев, гоняются за ними по всему лесу, Трофимов чуть повеселел: после полуночи началась третья атака, самая тяжелая; Трофимов изменил направление удара; в последнюю минуту стало известно о четырех дотах через проход на железнодорожной линии и густых рядах колючей проволоки, как раз на участке прорыва; Кузин нахмурился и на вопросительный взгляд Трофимова сказал:
— Ничего не понимаю. О дотах мы должны были знать, их в одну ночь не сделаешь.
— Я тоже так думаю, лейтенант. За такие неожиданности ставить бы к стенке.
Кузин промолчал, и у стоявшего рядом Батурина все никак не поворачивался язык сказать Трофимову, что им получен час назад приказ из Москвы о выделении его диверсионно-разведывательной группы из отряда Трофимова и о срочной переброске ее на старые границы Польши и Белоруссии; Батурин не мог понять, чем вызвана такая спешка и почему он должен оставить Трофимова в такой тяжелый момент, — фактически на нем, на его людях держалось многое. Батурин яростно про себя матерился. Правда, лейтенант Кузин — разведчик способный, и если ему помочь, сможет быстро и безболезненно залатать брешь в разведке Трофимова. Батурина и самого изумили эти доты, где-то какое-то звено не сработало, и он решил особо предупредить на этот счет Кузина, но сейчас он должен сообщить, что его группа (семнадцать человек) отделяется от Трофимова, и никак не мог решиться. Он приказал радисту запросить Москву отложить исполнение приказа на сутки и ждал ответа, стараясь не потерять из виду Трофимова; после ухода со старых стоянок и их минирования все находилось в непрерывном движении.
Трофимов расположился у большого дуба, а в стороне стояло несколько оседланных лошадей, которых с большим трудом удалось сохранить; теперь, как никогда, они необходимы для быстрой связи. Луна появится только перед рассветом, а сейчас в лесу было совершенно темно, к Трофимову собрались командиры всех девяти отрядов, за исключением Голубцова.
Изложив причину изменения направления прорыва, Трофимов развернул карту и показал новое место сосредоточивания для броска. Засветили свечу и сдвинулись над картой. В дверях появился Эдик Соколкин с радиограммой из двух слов: «Выполнять немедленно». Батурин вполголоса выругался, достал флягу (на дне ее еще болталась водка) и, отступив в темноту, отхлебнул; он ждал, пока командиры отрядов разойдутся, чтобы поговорить с Кузиным.
Несмотря на сложность и тяжесть положения, именно отрядная разведка должна действовать сейчас активно и собранно, и Батурин в течение часа диктовал Кузину пароли и явки в Ржанске и в прилегающих селах, руководителей подпольных групп, о которых тот до сих пор не подозревал. Они давно были на «ты», хорошо притерлись друг к другу и привыкли понимать друг друга с полуслова, и Батурин сейчас в хладнокровном молчании Кузина чувствовал молчаливое осуждение.
— Ну, что ты молчишь? — сказал он. — Что я, сам придумал?
— К чему говорить, выдоили коровку… У тебя водка осталась?
— На пару глотков есть.
— Хватит.
— Слушай, как случилось, ни ты, ни я не знаем о дотах?
Кузин вытер рот тыльной стороной ладони.
— Не пойму. Вот голову ломаю. Ты еще не говорил? — Кузин кивнул в сторону Трофимова, который сидел над картой, светя себе карманным фонариком.
— Нет, не говорил.
— А может, повременишь?
— Самолет придет на место к утру, а нам еще километров пятьдесят шагать, впрочем, кто их здесь мерил? Надо выходить, а то не успеть.
Батурин помедлил и, прислушиваясь к то и дело взрывавшейся трескотне выстрелов, к перестуку автоматов и редкому дребезжащему кряканью мин (немцы все время вели огонь из минометов наугад), сказал: