«Эликсиры алхимиков» — очень сложное произведение; оно состоит из 107 «версетов» наподобие библейских (впрочем, Милош не одобрял ни этот термин, ни такое сопоставление), в которых автор запечатлел свое философское, мистическое и теологическое видение действительности. Это обобщение — столь необычное и сжатое, что сам автор счел необходимым во втором издании сопроводить его пространным комментарием; в нем Милош подтвердил, что поэма эта — не что иное, как «новый свет, брошенный на неприкосновенную книгу ортодоксального католицизма». Мы не можем здесь вдаваться в развернутое толкование этого сочинения и ограничимся тем, что отошлем читателя к уже цитировавшемуся нами, отличающемуся взвешенностью суждений труду Жака Бюжа.
С «Эликсирами» завершилась «метафизическая» стадия, и Милош погрузился в изучение Библии, надеясь, среди прочего, найти объективное подтверждение тому, что субъективно было для него очевидно, — соответствию между его собственными теологическими воззрениями и христианской верой.
Но прежде чем касаться результатов этих библейских изысканий, следует хотя бы упомянуть сочинения, посвященные его родине, Литве. У них была и политическая цель: возрожденная литовская нация (ее самоопределение, как уже было сказано, произошло в январе 1918 г.) должна была предстать в собрании европейских народов во всем богатстве своих исторических, культурных и литературных традиций. И кто лучше Милоша, профессионального дипломата, изысканного поэта, ученого полиглота, мог справиться с этой задачей? Переложения литовских сказок и побасенок на французский — это настоящая оригинальная творческая работа. В ней Милош излил всю свою ностальгию по утраченной родине (символу райской чистоты детства, как явствует из первых же его сочинений) и все свои живые чувства к природе. Милош не наивен: «Природа (столь прекрасная в глазах большинства людей), эта природа, в лоне которой мы живем тысячи лет, есть нечто абсолютно безобразное и низкое. Мы выносим ее только потому, что в глубине нашей души еще живет воспоминание о первозданной природе, божественной и истинной»[24]. Именно поэтому, считает А. Гибер, следует толковать отношение Милоша к природе (символически представленной в образе его родной земли) как «чувство поначалу романтическое, которое просветляется, рассеивается с осознанием того, что любовь к Природе — всего лишь любовь к миражу, и наконец отступает перед прекрасным ликом Бога»[25].
Что касается результатов библейских исследований Милоша, то они были собраны в 1933 г. в «Разгадке Апокалипсиса Иоанна Богослова» (в продажу не поступала), а затем в изданной в 1938 г. за счет автора книге «Ключ к Апокалипсису». Еще мать–еврейка приохотила Милоша к изучению Библии, а затем он продолжил эти занятия под руководством Ледрена и не оставлял их всю жизнь. Но в этих сочинениях речь идет о другом: о попытке, скорее неудачной, «истолковать» самую загадочную книгу Писания, накладывая изречения из нее, с соответствующим «ключом», на современную ему историческую действительность. Не стоит труда подсчитывать, насколько Милош преуспел в своих пророчествах. Конечно, нетрудно улыбнуться, читая некоторые его предсказания; но просто дух захватывает от того, что в 1933 г. он предвидел великие мировые потрясения в 1939–1944 гг. и объявлял, что «война рыжего коня — это война польско–немецкая, по крайней мере поначалу».
«Мигель Маньяра»
«Мигель Маньяра» — несомненно, самое значительное, долговечное и успешное произведение Милоша. Идея этой театральной «мистерии» пришла к нему при чтении одной журнальной статьи. Возможно (мы уже упоминали о редкой замкнутости Милоша в том, что касается его внутренней жизни) это была рецензия на книгу А. Де Лату- ра «Дон Мигель Маньяра. Его жизнь, его рассуждение об истине, его исповедание веры», вышедшую в Париже в 1857 году. «Как бы то ни было, с тех пор прошли годы, прежде чем Милош смирил свои духовные метания и претворил их в универсальный символ… «Мигель Маньяра» окончательно завершает и иллюстрирует милошевскую концепцию образа Дон Жуана»[26].
И в самом деле, впервые у Милоша мы встречаемся с Дон Жуаном в приложении к «Семи одиночествам» — в «Сценах для"Дон Жуана"». Сюжет их прост: Дон Жуан, классический старый либертин, согласно установившейся традиции[27], после смерти отца женится на Лоле, но обнаруживает, что она изменяет ему, старику, с его младшим братом, молодым и пылким любовником. Начинаются приступы ревности, а когда измена подтверждается, совершается ужасная, кровавая месть. «Сцены» написаны языком жестоким и непристойным, напоминающим об извращенном наслаждении; это типичный образец «черного» театра и как таковой не может быть представлен на сцене. «Как, каким чудом можно перейти от этой бездны, театра мрака и проклятия, к театру света и искупления?»[28] (имеется в виду «Мигель Маньяра»). Понадобился промежуточный этап — «Посвящение в любовь», где Пи- намонте–Маньяра проделывает путь от жестокого, необузданного, инфернального Дон Жуана из «Сцен» к умиротворенному (в романе — лишь частично) Дон Жуану из «Маньяры».
Но кто такой был Мигель Маньяра? Милош не стал разрабатывать дальше миф, уже многократно использовавшийся в европейской литературе. Он обратился, напротив, к подлинной истории Мигеля Маньяры Висентело де Лека и в своей театральной ее версии в основном придерживался фактов биографии этого человека, которого Католическая Церковь причислила к «преподобным». Дон Мигель родился в Севилье 3 марта 1627 г. в богатой семье выходцев из Корсики. В юности он предавался утехам и развлечениям, как то было в обычае у испанских дворян во времена «золотого века». Примечательно, что если первый его биограф, Хуан де Карденас, современник дона Мигеля, опускает самые скандальные эпизоды его молодости, то сам Маньяра в своем «Завещании» обвиняет себя в самых постыдных грехах. Приведем из него несколько фраз, которые, возможно, читал и Милош: «Я — дон Мигель Маньяра, пыль и прах, жалкий грешник; большую часть жизни я оскорблял высочайшее величие Бога, Отца моего, чьей тварью и низким рабом я себя признаю. Я служил Вавилону и Дьяволу, князю его, многократно впадая в мерзость, гордыню, похоть, богохульство, соблазн и разбой. Мои грехи и бесчинства неисчислимы, и только великая мудрость Божия может их назвать, бесконечное Его терпение — их снести, и бесконечное Его милосердие — их простить… На могиле моей пусть поставят камень с такой эпитафией: «Здесь лежат останки худшего человека на земле. Молитесь за него!»[29].
Разумеется, мы не можем принимать безоговорочно ни сдержанность биографа, ни самобичевания Маньяры, которому очевидно свойственны «барочная» чрезмерность и, главное, истинное, святое смирение.
Известно, что в определенный момент жизни, лет в двадцать, знатный юноша, «донжуан», пережил религиозное обращение. Карденас рассказывает, что когда Маньяра направлялся ночью на любовное свидание, он получил удар по голове, упал и услышал голос, заказывавший гроб для него как для мертвеца. Охваченный ужасом, Маньяра вернулся домой и позднее узнал, что на том свидании его бы встретили наемные убийцы, охотившиеся за ним. С того момента юноша изменил свой образ жизни и в 1648 г. женился на Иерониме Карильо да Мендоза (милошевской Джироламе), которая умерла молодой. После краткого пребывания у кармелитов Маньяра добился того, что его приняли в Братство Милосердия; в 1662г. его избрали главой Братства. Маньяра много способствовал оживлению деятельности Братства, разным ее видам — делам милосердия и призрения, делам духовным. Воздействие его усилий было так велико, что многие знатные люди в Севилье вступили в Братство; рядом с его помещениями были построены приют для бедных, лазарет для больных, которых нигде больше не принимали; было создано также объединение людей, помогавших приговоренным к смерти. Наконец, Маньяра многое сделал для обращения в христианство мусульман, проживавших в Севилье. Он умер, окруженный почитанием и молвой о его святости, 9 мая 1679 года. Его похоронили у входа в церковь Братства, облаченного в одежды рыцаря ордена Калатравы, по тому церемониалу, по которому хоронили бедных, призреваемых Братством. Два месяца спустя его останки были перенесены в крипту, под главный алтарь; там они и покоятся до сих пор.
24
Цит. по: Armand Guibert, Milosz et la nature, in «Les Lettres», op. cit., p. 102.
25
Ibid. В этом смысле можно сказать, что в размышлениях Милоша, даже самых смелых, нет ни малейшей примеси пантеизма (ср. Jacques Buge, op. cit., p. 161).
26
Antonio Spallino, op. cit., p. 1013.
27
Дон Жуан — один из важнейших архетипов европейской литературы, во всяком случае —ч? начала XVII в. Специалисты спорят о происхождении этого персонажа; несомненно, однако, что первое его литературное воплощение — пьеса Тирсо де Молины «Севильский озорник, или Каменный гость» (1630). Здесь уже в самом названии соединены два полюса драмы: беззастенчивый распутник–либертин и орудие неумолимого возмездия. В итальянской комедии двух последующих столетий упор делался на фарсовую сторону сюжета. Более сложными и цельными были версии Мольера— «Дон Жуан, или Каменный гость» (1665) — и Гольдони — «Дон Жуан, или Наказание распутника» (1730); мы выделяем их из множества других из‑за известности авторов. Романтизм также внес свою лепту в этот миф, облекая Дон Жуана то в экзистенциальную тоску, то в желчный сатанизм. В этой связи достаточно назвать имена Байрона, Пушкина, Мюссе, Зорильи. Новые, изощренные интерпретации мифа появлялись и в XX веке. Стоит отметить, что почти все авторы, обращавшиеся к этой теме, заканчивали свои сочинения смертью героя, истолкованной так или иначе как наказание (само–наказание) за прожитую жизнь. Лишь очень немногие, и среди них Милош, предполагают возможность искупления в финале.
Справка эта была бы неполна, если бы мы не упомянули о множестве музыкальных воплощений этого образа. На протяжении всего XVII в. Дон Жуан, особенно в Италии и в Германии, был главным героем комических народных опер, пантомим и балетов. Среди самых знаменитых композиторов, писавших на этот сюжет, следует назвать Перселла («Ли- бертин», 1676), Глюка («Дон Жуан, или Каменный гость», 1760), Моцарта («Дон Жуан», 1787) и Рихарда Штрауса («Дон Жуан», 1889).
28
Pierre Mathias, Theatre noir, theatre blanc, in «Les Lettres», op. cit., p. 144.
29
Цит. по: Godoy, pp. 73–75.