Итак, Милош в основном следовал биографии Маньяры и сумел облечь перипетии его судьбы в такую форму, которая обессмертила его, поскольку представляет собой «историческую и религиозную картину, где веет истинный дух поэзии и веры»[30].

Пьерлуиджи Колонъези

Открытие Дон Жуана. Луиджи Джуссани

(Прочтение «Мигеля Маньяры» Оскара Милоша)

Я хотел бы прочитать с вами несколько отрывков из Мигеля Маньяры» Милоша. Это, вместе с «Извещением Марии» поля Клоделя, один из тех текстов, которые положили начало истории нашего движения. Мы все тогда знали эти тексты почти наизусть.

Мигель Маньяра — подлинный Дон Жуан, исторический персонаж, живший в середине XVII века. Именно испанский Дон Жуан породил всю вереницу воплощений этого героя, созданных впоследствии. Он богат во всех отношениях, наделен всеми невообразимыми дарами и возможностями и потому беспредельно дерзок и самоуверен: ему все полагается, все должно служить его желаниям и стремлениям. Насилие, в самом изощренном и замаскированном виде, — закон его жизни. Королевские придворные считают его «лучшим» из них, хотя он среди них самый молодой, лет ему вполовину меньше, чем остальным.

В начале пьесы, на пиру в его честь, происходит разговор, в котором его вызывают на воспоминания обо всех его подвигах, и прежде всего, естественно, о подвигах и похождениях с женщинами всех сословий. И он рассказывает.

Но в самый разгар восхищенных возгласов присутствующих — они восклицают: «Слава Манъяре, слава Манъяре, в самой глубине преисподней!» — Мигель внезапно произносит:

«Мне приятно видеть, господа, что все вы желаете мне добра, и я весьма тронут вашими великодушными пожеланиями видеть мою плоть и мой дух горящими новым пламенем, там, далеко отсюда. Я клянусь вам моей честью и головой римского епископа, что ваш ад не существует; что он никогда и нигде не пылал, кроме как в голове какого‑то безумного Мессии или злого монаха. Но мы знаем, что в пространстве, свободном от Бога, существуют миры, озаренные более горячей радостью, чем наша, неисследованные, прекрасные земли, далекие, очень далекие от тех, где находимся мы. Выберите же, прошу вас, одну из этих далеких и полных очарования планет, и пошлите меня туда этой же ночью через ненасытный зев могилы. Ибо время течет медленно, ужасающе медленно, господа, и я странным образом устал от этой скверной жизни. Не достичь Бога — это, конечно, пустяк, но потерять Сатану — по–моему, это великая скорбь и бесконечная тоска.

Я тащил за собой Любовь в удовольствиях, в грязи, в смерти; я был предателем, богохульником, палачом; я совершил все, на что способно это несчастное существо, человек, и что же? Я потерял Сатану. Сатана оставил меня. Я вкушаю горечь травы, растущей на скале тоски. Я служил Венере сначала с неистовством, затем со злобой и отвращением. Сегодня я, зевая, свернул бы ей шею. И вовсе не тщеславие говорит моими устами. Я не бесчувственный палач. Я страдал, я много страдал. Тоска подавала мне знаки, ревность шептала мне на ухо, жалость брала меня за горло. Более того, это были наименее лживые из всех моих удовольствий.

И что же? мое признание удивляет вас; я слышу смех. Так знайте же, что никогда не совершал по–настоящему отвратительного поступка тот, кто не оплакивал свою жертву. Конечно, в юности л, совсем как вы, искал жалкую радость, эту беспокойную незнакомку, которая дает вам свою жизнь и не называет своего имени. Но очень скоро меня охватило желание найти то, что вы никогда не. познаете: огромную любовь, таинственную и нежную. Сколько раз мне казалось, что я овладел ею, но это был всего лишь призрак пламени. Я душил ее в объятиях, я клялся ей в вечной нежности, она обжигала мне уста и посыпала мне голову моим же собственным пеплом, а когда я открывал глаза, ненавистный день одиночества снова был здесь, долгий день, такой долгий день одиночества, и бедное сердце было в его руках, очень бедное нежное сердце, легкое, кгак; зимняя пташка. И однажды вечером на мое ложе опустилось сладострастие со злыми глазами и низким лбом, и оно молча созерцало меня, /сак: смотрят на мертвых.

Новая красота, новая боль, новое добро, которыми быстро пресыщаешься, чтобы лучше насладиться вином нового зла, новой жизни, бесконечным множеством новых жизней, — во/п ч/no лене нужно, господа, только это и ничего больше.

О, как заполнить эту бездну жизни? Что делать?

Ибо желание, как никогда сильное, как никогда безумное, всегда со мной. Это словно бушующий океан огня, чье пламя достигает самых глубин черного вселенского небытия!

Это желание объять бесконечные возможности!

О, господа! что мы делаем здесь? Чего достигаем мы здесь?

Увы! Как коротка эта жизнь для познания! А что до оружия, то этот жалкий мир ничем не смог бы удовлетворить темный апетит такого господина, как я; а что касается добрых дел, вы знаете, какие паршивые псы, какие зловонные ночные черви люди; и, конечно, вы знаете, как жалок Царь, когда его покинул Бог».

Этот крик души Мигеля Маньяры сродни замечательным словам Жида: «Желание, я влачил тебя по дорогам, высасывал до дна в полях, опаивал тебя хмелем в городах, поил и не утолял твоей жажды, купал тебя в лунных ночах, носил тебя повсюду, качал на морской зыби, пытался убаюкать на волнах. Желание, желание, что для тебя сделать? Чего ты хочешь? Когда насытишься?».

Самый старший из гостей — единственный среди них человек мудрый и здравый, друг отца Мигеля; он догадывается, какую страшную и отчаянную минуту переживает тридцатилетний сын его друга. Он устраивает так, чтобы Мигель побывал в доме другого его приятеля, у которого есть единственная дочь, совсем юная девушка, разумная, красивая, искренняя, светлая.

Во второй картине происходит разговор, первый настоящий разговор между Мигелем и Джироламой, которая есть присутствие, Присутствие: «[…] Отчего же — говорит Мигель, — я не знал раньше, что у меня добрая душа! Вы простите меня?». Она — то присутствие, которое делает возможным осознание себя. То, что должно быть глубоким, тихим, свободным, чистым опытом любви, — во что это превратилось в жизни Мигеля, во что это превращается в жизни большинства из нас?

Весь диалог, который я мог бы пересказать слово за словом, настолько он напряженный и серьезный, — это начало перемены в Мигеле.

В какой‑то момент Мигель спрашивает:

«Вы любите цветы, Джиролама? Но я никогда не видел их ни в ваших волосах, ни в вашем уборе».

Джиролама: «.. Л никогда не рву цветы. В мире, где мы живем, можно очень сильно любить, не желая тотчас убить предмет своей прекрасной любви или заточить его в стакан, или же (как поступают с птицей) в клетку, где вода утрачивает вкус воды, а спелое зерно — вкус зерна».

Так, при этой перемене, очень конкретной и четко очерченной, Мигель, ещё не избавившийся от горечи, заполнившей его сердце, обнаруживает, что у него «добрая душа». Слова и присутствие Джироламы входят в сознание Мигеля, как та монахиня, которую он видел однажды; она «отправилась совсем одна в красное узилище казненных». Или «как если бы летний луч внезапно проник в место, скрытое пологом ночи».

Их разговор заканчивается так:

«Дон Мигель: А ваше великое целомудрие и вашу святость, вы доверите их мне на Время, на Жизнь?

Джиролама: На вечность.

Дон Мигель: Вы любите меня? Вы любите меня благочестивой любовью перед людьми, перед людьми?

Джиролама: Перед Богом».

Драматическая театральность стиля не умаляет истины этого подлинного присутствия одного для другого, одного человека для другого. Это возрождение: «Пусть не найдется средства для исцеления этой печали сердца! Что сделано, то сделано. Такова наша жизнь: что совершено, то совершено» у говорит Мигель. А Джиролама возражает: «Я совсем не разделяю этот взгляд на вещи». Есть Присутствие, благодаря которому прошлое, со всем его злом, становится жизнью, иной жизнью, истиной собственного существования, до той поры неведомой: «Отчего же

вернуться

30

Письмо к Году а кардинала Эудженио Пачелли, будущего папы Пия XII, от 24 июля 1938 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: