И всю ночь снились кошмары: мышиный писк, мяуканье, пауки, чьи-то руки, срывающие одеяло. Под утро Маша крепко уснула, но ее разбудил детский плач и пронзительный Фросин голос. Катя, не спавшая всю ночь, одевалась.
— Вставай, милая, выйдем, подумаем, как нам быть.
Надо было мириться, что нет своего угла. После работы Катя обедала в столовой вместе с Машей, потом обе шли в районную читальню. Там Маша готовила уроки, а Катя дремала, прислонясь к спинке стула, и вспоминала теплую свердловскую комнатку, где не было посторонних.
Когда же Катя сильно уставала, то шла домой и, плотно задернув занавеску, отделяющую ее угол от Фросиных владений, ложилась в постель. Она отвоевала себе маленькое, но ценное преимущество — отдельную проводку. Маленькую настольную лампочку она ставила рядом с кроватью.
Выходные дни были самые мучительные, словно кто-то проклял их с того самого воскресенья, как началась война. С утра у Дергачевых уже сидели гости. Пили, ругались. Когда же, не выдержав, Снежковы бежали к двери, инвалид Никешка, Фросин муж, кричал вслед, поощряемый дружками:
— Так-то! Два черта в одном озере не водятся!
Вечерами вся Москва погружалась во мрак. Лишь фонарики мелькали в руках у прохожих. У Снежковых не было фонарика, они шли, прижавшись друг к другу, почти не разговаривали. Разве иногда у Кати вырывалось:
— Все спешат домой, в свое гнездо. А нам куда торопиться?
Понемногу соседи возвращались. Приехал из Ташкента Пищеблок. Увидев Машу, воскликнул:
— До чего ж похорошела! Узнать нельзя!
Маша покраснела, как вишня, и выбежала вон. Хотя Пищеблок и не мужчина и вообще смешная фигура, но когда тебе шестнадцать, подобные замечания не пропустишь мимо ушей. Тем более, что зеркала по-разному отражают и даже в одном и том же по-разному себя видишь.
Вот она у Шариковых, одна, маленького Алешу оставили на ее попечение… Большое зеркало, а что увидишь? Одни недостатки. Нос стал чуть тоньше, а все же велик, глаза — анютины глазки, но слишком круглые, зубы, правда, белые, ровные, но с маленькой щербинкой посередине, а волосы торчат по-прежнему.
Маленький Алеша проснулся и закричал. Ей стало стыдно, и она отошла от зеркала.
…А квартира в новом доме на третьем этаже все еще пуста.
Соседи боялись приезда Поли. Они уже знали, что Лева убит под Белгородом. «Каждый раз, как позвонят, у меня руки немеют, — говорила Шарикова, — и что с ней будет, не представляю».
Но Поля не позвонила, своим ключом отперла дверь и к себе на антресоли не поднялась — зашла к Снежковым. Маша увела Мирочку во двор. Встретить пришлось Кате.
Поля не плакала, не стонала: оцепенение горя еще не покинуло ее. Монотонно рассказывала она о себе, и слова, полные боли, не соответствовали однообразным интонациям ее голоса.
Ужасно было то, что после известия о гибели мужа Поля стала вдруг получать задержавшиеся письма от него. Каждый день они приходили, помеченные давним сроком, полные бодрости и надежды.
— Почтальон говорит: «Пляши!» А я ему: «Давай! Еще одно от покойника!»
Она обвела комнату потухшим взглядом. Теперь ясно обозначилось ее сходство с матерью.
— Все уже кончилось. Для всех придет мир, только не для меня!
Катя чувствовала, что нельзя утешать. Плотина могла в любую минуту прорваться.
— Ты поешь, чаю выпей…
— Один только год я с ним пожила, — говорила Поля, глядя в стену, — даже меньше. Ушел в армию, и все. И в девятнадцать лет я уже была вдова. Боже мой, какая длинная жизнь!
Катя поправила разметавшиеся Полины косы.
— Ешь, милая. Надо ребенка позвать.
К счастью, Фроси не было дома. Никешка спал, а маленькая девочка играла на полу. Пристально посмотрев на Полю, она произнесла негромко, но уверенно:
— Чужая.
— Кто это? — встрепенулась Поля. — Что она сказала?
Катя вздохнула.
— Теперь, Полюшка, надо тебе наверх идти, осмотреться. Я все там вымыла, убрала. Пойдем, провожу.
— Опять на лестницу? — в испуге шарахнулась Поля. — Одна!
— Не одна. У тебя дочь есть. И я тут с тобой. Пойдем, милая.
И, опираясь на Катю и держась рукой за перила, Поля стала тяжело взбираться на лестницу, по которой три года назад легко и весело бегала вверх и вниз.
Глава вторая
ВСТРЕЧА
Маша готовила уроки у Шариковых.
Все были дома, но она уже привыкла заниматься на людях, и даже детский плач не мешал ей, только она быстро уставала.
Дни проходили однообразно. В очередях приходилось стоять так же, как и в Свердловске, и вставать до рассвета. И к новой школе Маша привыкала с трудом.
Собственно, школа была прежняя, но теперь девочки учились отдельно от мальчиков. Это не сблизило девочек, но высказывать свое огорчение они стеснялись.
Как-то пришла к Шариковым учительница, оставшаяся в мужской школе.
— Что же это такое? — начала она, едва раздевшись и садясь на тахту. — Что это такое, я вас спрашиваю?
Она старалась говорить как можно тише и косилась на Машу, но не могла сдержать негодования, а может быть, и подумала: пускай и молодежь слушает!
— Теперь уж не одно поколение будет погублено. Утратится самое ценное: то-ва-ри-ще-ские отношения. А это надо прививать с детства.
Вера Васильевна тоже покосилась на Машу и прошептала так, что Маша услыхала последние слова:
— …охраняет чистоту нравов.
— Вздор какой! — уже громко сказала гостья, по-видимому окончательно решив не скрывать своего мнения от Маши. — Сколько лет я преподавала в советской школе и никогда не замечала, чтобы нравы были плохи. А вот теперь ожидаю… самого ужасного. И что это за особый подход, позвольте спросить?
Алексей Иванович пока не высказывался. С наигранной бодростью он спросил Машу:
— Разве это не замечательно, что вы, девицы, владеете всей школой, а? Так сказать, царство амазонок?
Маша подняла голову от тетради.
— Раздолье, а, Машенька? Никто не обижает, не кичится перед вами.
— Меня и раньше не обижали. А теперь как раз…
— Где же это? В школе некому.
— На улице. Мало ли где…
— Вот увидите! — с живостью подхватила гостья. — Пройдет какое-то время, кое-где и чадру наденут. И умыкать начнут. Не хочу предсказывать, но катимся мы к домострою.
Шариков был доволен ответами Маши. Ему также была не по душе реформа. Он преподавал еще в дореволюционной гимназии и не любил ничего напоминающего то время.
— Разве этот наш разговор что-нибудь изменит?
Но Вера Васильевна решительно сказала Маше:
— Пора сделать перерыв. Может быть, погуляешь?
Маша стала убирать со стола.
Ее мучило недовольство собой. Как ни тяжело было в чужом городе, но там она жила напряженной, интенсивной духовной жизнью. А здесь все стало так обычно, буднично, и сама она, без музыки, без воспоминаний и борьбы с собой, обыкновенная девочка, задавленная бытом, раздражительная, мелочная…
Как будто вынужденное соседство с Фросей заслонило весь мир, и ненависть к спекулянтке — ее единственная страсть. Еще немного, и она станет такой же, как Варвара, с ее вечной злобой против всех и недоверием.
И главное, раздражение против Фроси переходило и на других, ни в чем не повинных. На днях в трамвае, неожиданно для себя, Маша накинулась на чужую старушку:
— И зачем вы только ездите, не понимаю!
Она ужаснулась своей грубости раньше, чем старушка подняла на нее выцветшие, покорные глаза:
— Что ж, доченька, мотаюсь: нужда велит.
Кровь бросилась Маше в лицо. Она выпалила извинение и стала протискиваться к выходу, хотя только недавно села. Кто-то бросил вдогонку: «Ну и молодежь!» — «Смена!» — иронически прибавил пожилой пассажир.
Увидал бы ее сейчас Володя Игнатов! Он сказал однажды: «Думаешь, легко быть человеком?»
Ох, нет, не легко. Но нужно, нужно…
Приехал в кратковременный отпуск Битюгов, и всем стало легче. Всем, только не ему — это было заметно. С какой-то преувеличенной энергией он стал устраивать дела соседей.