Разумеется, он, Набоков, ответил утвердительно. «Ах, какое совпадение! – воскликнул Дейч. – Ваш отец вел следствие по моему делу, и хотя послал на каторгу, но сделал это, как бы это сказать… вынужденно! Он послал, а вы возвращаете. Не правда ли, знаменательное совпадение, а?» Вот и все, что хотел рассказать Набоков. Занятно? Нет, что ни говорите, но среди старых русских чиновников были истинные демократы. Как вы находите. Петр… Петр…

– Дорофеевич.

– Да, как вы находите. Петр Дорофеевич?

Петр внимательно взглянул Набокову в глаза: зачем он призвал сюда тень отца? Конечно, не затем, чтобы сказать, как либерален был отец, скорее всего, как человечен и, больше того, либерален он сам, Константин Набоков, вчера еще слуга монарха, а сегодня… И все-таки ничто так не выражало тогда, в апреле, душевного смятения Набокова, как этот монолог. Но тогда за спиной Набокова было правительство, правда, временное, неправомочное, обремененное страхом и сомнениями, но все-таки правительство, а как теперь?

Никогда прежде посольский особняк не казался Петру таким сумрачным. Черные деревья без листвы, черные клумбы, да и сам особняк ненастно-темный. Петр не без изумления обнаружил: парадная дверь посольства заперта. Петр позвонил – один раз, второй. Что-то громоздкое и трудно повинующееся пришло в движение. Потом дверь приоткрылась, из темноты глянул глаз, неприязненно-строгий. Петр сказал, что хочет видеть Набокова, и напомнил, что был у него в апреле. Прошло немало времени, прежде чем раскрылась перед Петром посольская дверь. В особняке было полутемно. Поодаль, у окна, сидел все тот же швейцар, но не в ливрее, а в скромной куртке и, прихлебывая, пил из блюдечка чай. От блюдечка валил пар, – видно, особняк плохо отапливался. Потом швейцар неопределенно крикнул во тьму, и появился юноша. Железные щеки юноши были тщательно выбриты и промыты, и воротничок безупречно чист и тверд, и костюм сидел безукоризненно, только под глазами собралось больше черноты, чем следует, а она, как известно, от избытка радости не возникает. Он поклонился Петру и пропал во тьме. Где-то в утробе особняка ожесточенно хлопнула дверь, прежде чем вылощенный юноша возник вновь. Он вздохнул, поклонился и предложил Петру следовать за ним. Ковровая дорожка скрадывала шаги. Лампы тяжелых торшеров давали ровно столько света, сколько требовалось, чтобы обозначить тусклую медь дверных ручек. Юноша приоткрыл массивную дверь и впустил Петра.

20

Петр огляделся – письменный стол был пуст. Остро пахло анисовыми каплями и лаком. На матовом колпаке большой настольной лампы лежали отблески пламени: горел камин. Петр обернулся – в стороне от камина склонилась над прямоугольным столиком сутулая фигура человека, на фоне огня темная.

– Да, да, помню, вы приезжали еще весной… Садитесь, вам здесь будет хорошо у огня, – человек протянул руку – как все в комнате, она была темной, только неистово горели на полусогнутых пальцах лиловым! алым, ярко-оранжевым огнем перстни. – Вот решил посидеть в темноте: дать покой глазам и, быть может, мыслям – когда темно, лучше думается, ничто не отвлекает, не раздражает, да и душе спокойнее. Нет, вы садитесь поближе к огню, вам будет теплее. Потом я зажгу свет… Как же, помню, вы были весной, у нас был полон двор отъезжающих в Россию. Тогда волна катила на восток, а теперь, говорят, на запад! Да, да, скоро докатится эта волна из Совдепии…

Петр осмотрелся. Да не кабинет ли это Александра Бенкендорфа, гофмейстера, чрезвычайного и полномочного посла Российской империи, которого недавно сразил в сумеречных покоях дома жестокий склероз? Петр сказал: Бенкендорф, и вновь, как в ту весну, когда у подъезда посольского особняка он впервые услышал это имя, пахнуло сырым ветром Точно заговорили зловещим звоном цепей, студеной тишиной и стуком кованых сапог и Петропавловка, и Шлиссельбург, и этапные дворы на большом Владимирском тракте, и из холодного небытия встали тени жертв всесильного жандарма: черные глазницы Пестеля, белые губы Бестужева-Рюмина. Рылеева разверзшиеся уста. Он только подумал: Бенкендорф, и сырая тьма особняка будто сомкнулась с бездонной тьмой столетия.

– Курить будете? Тут у меня остались…

Они закуривают, над столиком повисает

многослойное облачко, и, побеждая все запахи, по дому плывет устойчивое дыхание доброго асмоловского табака.

– Вот так сидим и мерзнем – нет денег! Верой и правдой удерживаю посольство. Хотел уволить письмоводителя и английскую стенографистку-переписчицу, но как без них? Сто фунтов на церковь! Поп, дьякон, псаломщик – все надо! Прошлый раз решил: уволю певчих! Пришел батюшка, руки воздел: «Смилуйся». – «Вот даю вам сто фунтов – делите, как считаете нужным». Поднял глаза к небу: «Пощади». – «Никакой пощады, отец Михаил, нет денег». У меня и трехсот фунтов на посольство нет… Что делать?

Он поднимает руки над головой. Как-то странно: сидит черный человек с красными руками – это от пламени, что вновь ожило.

– Вы в Лондоне давно? – Он еще не успел опустить руки – пламя в печи опало и руки посинели.

– Два дня.

– Слыхали, Чичерина выпустили.

Петр неторопливо сбил с папиросы пепел, так удобнее было отвести смеющиеся глаза:

– Да, ходят слухи…

– Слухи? – Набоков нетерпеливо затянулся. – Стал бы я запирать посольство и ставить на ночь двух полицейских у входа, если бы это были слухи. – Он попытался затянуться еще, но хватил лишнего, закашлялся, взглянул на Петра глазами, полными слез. – Странный человек, – голос его обессилел, он произнес, не размыкая губ: – Именно странный.

Он встал и пошел по комнате, пошел молча, точно хотел, чтобы все, что у него сейчас возникло в сознании, перегорело и улеглось. Когда он подходил к камину, Петр видел, как вздрагивают его покатые, совсем женские плечи. Что-то он готовился сказать такое, что не успел сказать до сих пор.

– Вот полюбуйтесь! – произнес Набоков и потянулся к папке, в которой, очевидно, лежали все письма Чичерина, все, которыми Чичерин, как бомбами, забрасывал дом с трехцветным флагом на фа сале: Набоков долго не мог справиться с тесемочками, неожиданно ослабевшие руки отказывались повиноваться. – Почерк такой мелкий, что впору вооружиться лупой, – пожаловался Набоков и действительно извлек стекло в перламутровой оправе. – Вот, извольте!

Петр не сводил глаз с Набокова. Тот сидел за столом и близоруко водил глазом по страничке, точь-в-точь как в Одессе Королев. Казалось. Набоков сейчас вскинет голову и сквозь стекло покажется глаз, словно вспухший, готовый лопнуть и вытечь. Так это же Королев: толстые плечи, короткая шея и, не будь так темно в комнате, бледно-розовые десны! Каким образом вполз он в зыбкую лондонскую тьму и превратился в Набокова? Или он хочет дать понять Петру, что вечен, или убеждает Петра убить его еще раз?

– Вы только посмотрите! – настаивал Набоков, обращаясь к Белодеду, и вертел перед Петром круглым, неестественно укрупнившимся глазом, а Белодед смотрел на него брезгливо-настороженно и думал: «Только бы спрятал свое стекло!.. Только бы спрятал…» – Посмотрите, это все письма Чичерина! Да, так черным по белому: «Я не вижу разницы между Александрой Федоровной и Александром Федоровичем!» Каково? Не человек – бедствие!

Петр подумал: «Может, пришло время сказать?.. Да, взять и сшибить одной фразой: „А когда ваше превосходительство намерено передать посольство представителям народа?“ Да, так прямо и врезать, а потом взглянуть, как его поведет и покорежит».

А Набоков вернулся на место и вытянул руки, унизанные перстнями, белые руки, пухлые, совсем не мужские. Он вдруг зевнул и погладил их.

– У меня вышел с ним однажды разговор, – произнес Набоков и взял металлический прут, лежавший у камина. – Чичерин пришел сюда, в некотором роде как глава комиссии по возвращению соотечественников на родину. Чтобы как-то наладить беседу, я сказал: «Если не изменяет память, в русской голубой книге много Чичериных. Там есть воеводы, стольники, клирики…» Он никак не реагировал, видно, в отличие от меня, это не составляет его гордости. – Набоков взрыл прутом угли – огонь разгорелся; – А я продолжал как ни в чем не бывало: «Какой-то Чичерин, говорят, был комендантом Полтавы». – Веселые блики сейчас гуляли по стенам, точно стая краснокрылых птиц ворвалась в комнату. – Он и эту мою фразу пропустил мимо, но в меня словно бес вселился. «Был еще один Чичерин, по-моему, думный дьяк поместного приказа, его подпись значится под грамотой тех, кто призвал Романовых на престол. Этот последний не ваш предок?» – Набоков стоял посреди комнаты и хохотал. Огонь в камине разгорался все ярче, и комната быстро заселилась краснокрылыми птицами. – Не ваш предок, а?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: