Комаров обернулся. Он, видно, почти не спал последние двое суток. Марселэн наконец увидел его убитые горем глаза, новые морщинки, всю его громоздкую фигуру, которая напоминала утес посреди жестокого урагана. Он старался выдержать удар, но чувствовалось, насколько он потрясен. Несгибаемый и в то же время такой уязвимый! Марселэн слышал все тот же одеревеневший голос, без оттенков, бесконечно усталый, голос, которому бессознательно подражал Кастор.

— Люди измотаны… — говорил Кастор.

«Да, — думал Марселэн, — они перешли предел возможного. Я знаю, мы знаем это, но это ничего не меняет…»

— Это несчастный случай, — перевел Кастор. Наказания не будет…

Марселэн вновь напрягся. Комаров смотрел на него. Каждый видел в глазах другого горечь, тревожное ожидание.

— Тарасенко имел на счету восемь побед…

«И потом это был человек. Он любил жить, он любил смеяться, любил играть на бильярде, он любил Ольгу… Он очень любил нас, французов».

— И он был моим другом… — переводил Кастор.

«Сказано все. «Нормандия» продолжает существовать, но Татьяны нет… И ничто никогда не изменит того, факта, что в него стрелял француз. Отныне это — между нами и русскими».

Вдруг Комаров сделал три шага вперед. В нем уже не было ничего официального, ничего, напоминающего о том, что это генерал говорит с майором. Перед Мар-селэном стоял просто человек, которому было что сказать другому человеку. Он взял. Марселэна за плечи:

— Марселэн, — сказал он на своем ломаном французском языке, — Марселэн, 1 ы понимаешь меня!

Марселэн знал, где Комаров выучил — или считал, что выучил, — французский, где он уже встречался с французами: это было в военной академии, в очень своеобразной академии, имя которой — война в Испании. Там. не вдавались в тонкости языка — важен был смысл слов.

—; Да, понимаю, — ответил он.

Марселэн за свою жизнь познал много чувств. Он познал любовь, ненависть, страх, презрение, дружбу, энтузиазм, он считал, что познал и гнев. Но, выходя из кабинета Комарова, он почувствовал в себе особый гнев. — Красный гнев проходит быстро: человек бьёт, случается — убивает, гнев проходит. Белый. гнев более

7 Мартина Моио

97 стоек г у него цвет свечногэ воска, который сам себя пожирает. Подобно воску, он служит оболочкой для медленного огня; подобно, воску, он постепенно тает. Но худший вид гнева — это черный гнев. В нем бешенство и стыд, бессилие и эта непереносимая убежденность в том, что ты не смеешь распускаться. Этот гнев доступен не каждому. Это гнев тех, кто руководит людьми.

Шардон рассказал свою историю еще раз — теперь Пикару, пока доктор перевязывал тому руку. Он выпил свой небольшой запас водки. В ожидании положенных ста граммов он чувствовал себя в отличном расположении духа, легким, как фейерверк. Он больше не думал об Орле, и только вскользь — о задании, с которого вернуХся: улетело шестеро, вернулось пять. Он думал о сбитом фрице и ликовал.

— Настоящий летчик пристрелил бы меня, как тетерева, — ведь я его обошел. На мое счастье, я нарвался на самого жалкого из всех фрицев!

— У них становится все меньше хороших летчиков, — заметил Пикар.

Он глухо застонал — доктор причинил ему боль.

Шардон засмеялся счастливым смехом.

— Он мог сделать все, что угодно: набрать высоту, спикировать, посадить меня… Но этот господин, видимо, ждал меня.

В этот момент Шардон увидел в дверях Марселэна.

Никто не слышал, как он вошел. «Он ужасно выглядит, — подумал Шардон. — Да, он, бедняга, измотался еще больше, чем мы!» Он почувствовал нежную симпатию к майору. И он закончил свой рассказ тоном, в котором звучали все трубы победы:

— Теперь этот господин больше никого не ждет!

— Ты ранен, Пикар? — спросил Марселэн.

— Пустяки, господин майор, — ответил тот.

— Рана не опасна, но это и не пустяк, — сказал доктор.

Марселэн смотрел на ловкие пальцы доктора, бин-«товавшего руку Пикара. В воздухе стоял слабый боль* ничный запах. Пикар пытался не морщиться от боли, однако это ему не очень-то удавалось. Шардон был весь ожидание; он походил на молодого пса, который принес хозяину брошенный мяч и теперь пускает слюну от желания, чтобы его приласкали и похвалили.

— Мне надо поговорить с тобой, Шардон, — сказал Марселэн. — Отойдем в сторону.

Шардон просиял. Не часто случается поговорить с глазу на глаз с майором. Марселэн не любил ни хвалить, ни ругать на людях. В тишине своего кабинета он скажет* ему: «Браво, Шардон!» И это будет дороже любой награды.

Не в силах удержаться он спросил:

— Вы довольны Шардоном, господин майор?

Не ответив, Марселэн вошел в кабинет.

Шардон в растерянности посмотрел на доктора.

— Он не в духе! Что случилось?

— У него болит печень, — ответил доктор.

Это было правдоподобное и убедительное объясне* ние. Однако Шардон почувствовал, что его радость вдруг стала улетучиваться. Он пожал плечами, сделал жест, выражающий смирение и непонимание, и тоже вошел в кабинет.

— Закрой дверь, — сказал Марселэн.

Он остановился у окна, спиной к Шардону. Шардон не знал, что майор в точности, воспроизвел позу Комарова во время разговора, который окончился несколько минут назад. В приступе черного гнева у начальников нет большого выбора поз. Но у Шардона была другая забота: уверенность понемногу оставляла его. Он чувствовал, что над ним нависает непонятная, ужасная угроза. Такой человек, как Марселэн, не превращается и ледяную статую из-за того, что у него разболелась печень. Ракеты шардоновского фейерверка угасали. Ему казалось, что его окутывает унылая и непонятная ночь. Каким-то странным, чужим голосом, робким, — смятенным, он начал:

— Вам уже сообщили приятную новость, господин майор?

— Да, — ответил Марселэн.

Он разом повернулся. Что бы ни предстояло ему сказать, нужно было прежде всего увидеть глаза Шар-дона. На одну секунду его пронзило чувство жалости. Шардон был так юн, так растерян, так безоружен! Ребенок, глубоко веривший, что он поступил хорошо, и этого ребенка он должен повергнуть в отчаяние! Часто хирург и палач отличаются друг от друга только намерениями. И тот и другой вонзают нож в живое тело, а ведь некоторые операции проходят без наркоза. Марселэн заговорил:

— Твой фриц Шардон, твой самый жалкий из немцев— знаешь, кто это был?

Совершенно уничтоженный, Шардон отрицательно покачал головой. Откуда он Мог знать? Разве на войне знают имена врагов?

— Это был Татьяна, — произнес Марселэн.

Он увидел, как Шардон побледнел, и снова почувствовал к нему жалость. «У меня был, очевидно, такой же вид, когда я стоял перед Комаровым», — подумал он. Вдруг опустевшие глаза, то открывающийся, то закрывающийся рот, который не в состоянии произнести ни слова. Капли пота на скулах — и тем не менее оттенок недоверия во взгляде… Первое, что нужно было сделать, это убить недоверие. Если человек стоит лицом к лицу с действительностью, он может выдержать. Но если он питает иллюзорные надежды, он пропал.

— Тарасенко сообщил об атаке. Он показал тебе звезды… Ты понимаешь теперь, почему он не отвечал на огонь? Он передал, что ты делаешь новый заход. Остального он, видимо, уже не успел сообщить.

— Этого не может быть, — проговорил Шардон.

Он цеплялся за возможность не поверить. Первое,

что говорит человек перед лицом ужасного, — «это неправда!» Даже у самых сильных всегда остается что-то от ребенка, который натягивает простыню на голову. Движение страуса, который считает себя невидимым, если спрятал голову под крыло: инстинктивный барьер перед непереносимой истиной.

— Я только что от генерала, — произнес Марселэн. — Он стиснул зубы. Но он решил, что это «несчастный случай». Вопрос исчерпан!..

Даже если ее прогнать кулаком или криком, истина всегда возвращается. Подобно египетским пирамидам, она полна комнат, из которых нет выхода. Можно ходить взад и вперед по ее лабиринтам, кружиться по КРУГУ. думать, что есть выход, — дело кончается тем, что попадаешь в следующую комнату без выхода, такую же, как и предыдущие. Потом на одном из поворотов подземелья вдруг натыкаешься на зеркало. Видишь себя во весь рост, с головы до ног. И понимаешь. Истина является в обнаженном виде. Она невыносима.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: