Федор Иванович «кочегарил» на кухне, помогая Римме печь пирог с грибами, — он умудрился и насушить их.
Лялька вносила веселую сумятицу, накрывая стол и беспрестанно бегая на кухню:
— Ришечка, посмотри, я так поставила? А что еще положить?
В первый раз к ним пришла доктор Глаша. Римма не виделась с ней после ухода Бориса — обеим некогда, но по телефону говорили часто. Без докторской шапочки и халата, в довоенном платьице с кружевным воротничком, гладко причесанная, она выглядела такой юной, что Лялька сразу стала говорить ей «ты».
Поначалу Глаша смущалась — кругом незнакомые лица, но Наталья Алексеевна вовлекла ее в профессиональный разговор, даже начала переманивать к себе — врачей не хватало, и Глаша постепенно освоилась, а сев за стол, сказала:
— Как хорошо у вас. Давно не была в семье.
Ужин благодаря Ляльке был по блокадному времени роскошным. В середине месяца появился гонец от, теперь уже майора, Скворцова — молоденький штурман Миша с «дугласа». Он притащил рюкзак продуктов. Долго рассматривал Лялю, Римму, чтобы «доложить майору в точности». А за несколько дней до Нового года опять пришел «дяденька матрос» с пакетом, на котором было четко выведено: «Ляле Скворцовой». Римма написала Зимину, как Ляля смеялась: «Кто-то птичек перепутал».
Оглядев стол, Наталья Алексеевна сказала:
— Мы счастливые люди — нас стало не меньше, а больше. Мы не потеряли родных, приобрели.
В январе по каким-то неуловимым признакам в городе почувствовали, что скоро наши войска перейдут в наступление, будут рвать блокаду. Никто толком ничего не знал, но это носилось в воздухе — армия и город были неразрывно связаны.
В середине января, после дневного концерта в госпитале, Римма рано возвращалась домой. У подъезда стояла военная машина. Она толкнулась в дворницкую, узнать, к кому приехали, — Федора Ивановича не было. На столе лежала записка: «Ушел за водой. Приду через десять минут». Улыбнулась его пунктуальности и поднялась наверх. Войдя в переднюю, она, привычно ориентируясь в полной темноте, Пошла по коридору и увидела из полуоткрытой двери комнаты слабый свет, прислушалась — там кто-то двигался. У нее мелькнуло: «Машина… Боря приехал…», вбежала в комнату, остановилась, ослепленная лучом карманного фонаря, направленного на нее, и услышала:
— Все-таки встретились! Как сча́стливо!
Зимин! У Риммы бешено заколотилось сердце, она сорвала с головы платок, сбросила варежки и, споткнувшись о сложенные у печурки дрова, рванулась к нему, почти упала в протянутые к ней руки. Он обнял ее, прижал к себе и повторил:
— Как сча́стливо!
Несколько секунд они простояли молча, потом он осторожно отстранил ее, сказав:
— Дайте посмотреть на вас. Теперь не скоро увидимся… Идем в наступление.
Римма, откинув голову, смотрела на него, широко открыв полные слез глаза: он показался ей огромным в их тесной комнатке и немного другим — исчезло угрюмое напряженное выражение, лицо стало светлым, открытым. Поражаясь своему волнению и нахлынувшей нежности к этому чужому человеку, она дрожащим голосом выговорила:
— Ве-Ве… Милый Ве-Ве… — и, не в силах продолжать, погладила его светлое, склоненное к ней лицо.
Он взял ее руки и, целуя их, бессвязно говорил:
— Худенькая, бледная… руки замерзли… двадцать минут ждал… уж не надеялся… время истекло… должен ехать…
— Так сразу?.. Невозможно!.. И не поговорили… — задыхаясь шептала Римма.
— Времени в обрез. Заехал проститься. Сказать главное… — Он взял в руки ее лицо и медленно проговорил: — Вы во мне… всегда со мной… — долго и нежно поцеловал ее, потом бережно посадил на холодную печурку, возле которой они стояли, и быстро вышел.
Несколько секунд Римма просидела в оцепенении, затем сорвалась, выбежала на площадку, крикнула:
— Подождите!.. Я провожу… Я хочу проводить… — и бросилась вниз по лестнице.
Он поспешно пошел ей навстречу, тревожно говоря:
— Не бегите!.. Осторожно, упадете… — подхватил ее на руки и снес вниз. В подъезде поставил, обнял так, что у нее перехватило дыхание, потом отстранил, попросив: — Не выходите. С непокрытой головой простудитесь, — хлопнул входной дверью, и она услышала, что машина сразу тронулась.
Римма прислонилась к стене, не понимая, что с ней происходит, стараясь унять бьющееся сердце.
Из дворницкой вышел Федор Иванович и, увидев ее, испуганно спросил:
— Тебе плохо?
— Будет же третий раз… — прошептала Римма, — не может не быть… — Она твердо верила в «третьи разы».
— Плохо тебе? — добивался Федор Иванович.
Римма медленно покачала головой:
— Мне хорошо… очень хорошо…
Перед самым прорывом блокады, после одного из шальных обстрелов, Римме позвонили из госпиталя и сказали, что раненая Никифорова просит прийти.
В эту зиму Шурка заходила один раз, посидела недолго, рассказала, что живет хорошо, устроилась на работу — раздатчицей в столовую; сыта, в тепле.
Римма спросила ее о Жоре.
— Да ну его! — отмахнулась та. — Как вещички перевез, так и сгинул. «Не хочу, говорит, с тобой, перед людьми совестно». Баламутный мужик.
Римма пришла в госпиталь. Шурка сидела на кровати, шея, правое плечо и часть руки были забинтованы.
— Как это случилось? Где? Очень болит?
— А ты думаешь! — всхлипнула она. — На Сенной пошла, а тут обстрел объявили, мне б в подворотню кинуться, да берет велюровый с головы сдуло и покатило. Я погналась за ним — жалко, двести грамм горчичного масла отдала, — тут меня и шарахнуло осколком. Ну ты скажи, что я за человек: разворотило меня, а я за беретом ползу.
На соседней конке непрерывно стонала молодая женщина. Лицо ее выражало такое страдание, что Римма тихо спросила:
— Что с ней? Куда она ранена?
— Позвоночник перебит, — зашептала Шурка, — в обстрел чужую девчонку наземь кинула, собой накрыла. Девчонка-то целехонька осталась, а она вон как мается. Так уж мать девчонки по ночам дежурит, с работы к ей бегают, носят всякого-превсякого, самый главный профессор три раза на дню зайдет, — в голосе Шурки послышалась зависть, и она без перехода сказала: — А я без внимания. Ты поговори с моим доктором, спроси, чего со мной будет? Скажи, чтоб лечили сильнее.
Пожилой усталый врач объяснил, что у нее повреждены сухожилия и нерв, назвав их непонятными латинскими словами.
— Изувеченной останется. Жаль. Красивая женщина.
— И ничего нельзя сделать? — растерянно спросила Римма. — Доктор, придумайте что-нибудь… Может быть, операция?.. Она ведь совсем молодая…
Врач молча развел руками.
Римма ушла подавленная — не могла представить себе Шурку увечной.
Вскоре Шурка позвонила сама и сказала, что завтра ее отправляют.
Римма зашла проститься. Шурка встретила ее сгорбленная, бледная.
— Вот какой стала, — горько сказала она. — Полюбуйся!
— Что делать, Шура, война. Хуже бывает. Куда тебя отправляют?
— В Новосибирск просилась, к мамаше.
— Какой мамаше? — не поняла Римма.
— Валериной. Написала: приезжай, я тебя выхожу.
— А Валерий как?
— Ногу хотели отрезать — не дал. Теперь неизвестно чего будет. Как выпишут, тоже к мамаше поедет, на производство устраиваться. Как думаешь, не бросит он меня?
— Кто же ему может сообщить?
— А чего сообщать? Сам увидит, — она хлопнула левой рукой себя по спине и сморщилась от боли.
— Глупая ты, Шурка, еще больше любить будет. Обоих вас война покалечила.
— Хоть бы для дела пострадала, для пользы, — заплакала Шурка, — а то для берета, будь он проклят!
Она что-то начинала понимать.
— Может, и верно говоришь, — продолжала она, не утирая слез, — сам-то тоже хромой будет. Он хромой, я горбатая…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
«Блокаду прорвали! Вы слышали: блокаду прорвали! Счастье-то какое!» — на улицах незнакомые люди обнимали друг друга, плакали от радости.