— Дозвольте мне, ваше высокородие?
— Давай покажи, голубчик!
Чурсанов подошел к перекладине, снял фуражку, вскинул руки и пошел: взвился на перекладину, сложился пополам, лег на нее животом, скользнул вниз, снова взвился вверх, перевернулся через спину, сделал солнце и, молодецки спрыгнув на землю, надел фуражку.
— Вот это да! — проговорил кто-то сзади меня.
Мы смотрели на нашего взводного с восхищением. Авальяни, видимо, был просто ошеломлен.
— Да тебе нужно в цирке выступать, братец! Много тренируешься?
— Так точно, ваше высокородие, — врал наш взводный. Мы-то отлично знали, что он и близко к перекладине не подходил.
Довольный штабс-капитан поблагодарил наш взвод и отбыл, а Чурсанов немедленно превратился в прежнего малоподвижного, ленивого человека. Но теперь мы знали, какие силы кроются в нем, и наше уважение к нему намного возросло. Я же дал себе слово заняться перекладиной и добиться успехов, может быть, не таких, как у взводного, но все же, чтобы не стесняться показать, что я могу.
20 апреля
Все кругом цветет. По ночам поют соловьи. Днем кругом огромное количество разнообразных птиц, празднующих свои свадьбы. Тут и доверчивые куропатки, осторожные, пугливые стрепеты, вдоль речки — длинноклювые бекасы. Цветущие маки делают поле красным. Стоит жара, а мы ежедневно ходим за пять-шесть и более верст на батареи и усиленно занимаемся. Возвращаемся грязные и усталые.
29 апреля
Продолжаем усиленно изучать орудия и стрельбу из них. Неплохо овладели трехдюймовыми пушками с поршневым и клиновым затворами, сорокадвухлинейной пушкой, шестидюймовой 1878 года на постоянной базе и приступили к изучению шестидюймовой гаубицы. Все это дается не так-то легко. Каждый из нас тренируется во всех должностях. Это очень хорошо: мы умеем все делать. Только не нравится мне, что старые пушки нескорострельны — не более одного выстрела в минуту при самой напряженной и сноровистой работе всей прислуги: наводка с гониометром, которым прилично смогли овладеть только некоторые из нас, снаряд и заряд раздельные, мешок с порохом нужно пробивать перед выстрелом спицей. Впервые увидел здесь картечь — не обычный снаряд, а именно картечь — двести круглых пуль в свинцовом цилиндре. Оболочка разрезается при выстреле нарезами орудия, и прямо от его дула брызжет страшный дождь.
15 мая
Воскресенье. Сегодня наш суровый подпрапорщик разрешил нам, «образованным», пойти в город Новый Двор в сопровождении старшего из старых солдат.
Через Вислу мы переходили по деревянному мосту недалеко от впадения в нее Буга-Нарева. Висла — могучая, широкая река с быстрым течением и желтоватой водой. Вода в Буге-Нареве чистая. Там, где он впадает в Вислу, вода кажется черной и потом долго, насколько хватает глаз, идет у правого берега Вислы, не сливаясь с ее водой. Мы не могли отказаться от удовольствия выкупаться. Забрались на какие-то неохраняемые барки, стоявшие у берега, и нырнули. Вода оказалась страшно холодной, а течение настолько быстрым, что нельзя было плыть не только против него, но и наперерез. Выкупавшись, оделись и пошли дальше.
Новый Двор, или Новы Двур, как произносят здешние поляки, — маленький городок, населенный в большинстве евреями. Наш сопровождающий имел задание закупить несколько пар подметок. Мы решили сделать то же самое и зашли в кожевенную лавку, всю пропитанную запахом кож, в огромном количестве заполнявших все пространство обширной лавки и коридор, ведущий в квартиру хозяина. Покупки сделали быстро и собирались идти дальше, но в это время вошла дочь хозяина, и мы, как пригвожденные, остались на месте. Такой красавицы я не видел и не думал, что могут такие быть! Мы забыли все на свете и пялились на это чудо кожевенной лавки. А она мелодично что-то спросила по-еврейски у отца, человека самой заурядной внешности, окинула нас быстрым взглядом и ушла. Мы постепенно пришли в себя. Наш старший, оставшийся равнодушным, довел до нашего сведения, что намерен посетить свою землячку, и спросил, где мы будем коротать время. Я сказал, что хорошо бы попить чаю или кофе по-варшавски, спросил, есть ли здесь кафе или что-нибудь подобное.
— Это можно, — ответствовал старший, — ходить никуда не нужно, можно здесь.
— Как, здесь? — с радостным изумлением воскликнул кто-то из нас.
— А так! Пан, — обратился старший к хозяину лавки, — нужно чаю, гарбаты али кофе, кавы, — тут же переводил он с русского на польский, — вот этим господам.
— Берта! Берта! — крикнул хозяин куда-то в пространство. Мы с надеждой устремили глаза на дверь из коридора и были вознаграждены: вошла она.
— Берта, — обратился к ней хозяин на чистейшем русском языке, — эти господа военные хотят пить чай или кофе. Сделай им и то и другое.
— Хорошо, — отвечала божественная Берта, — идите, господа, за мной.
Мы сказали старшему, чтобы он не торопился, мы будем ждать его здесь.
Понимающе кивнув головой, он исчез.
Берта ввела нас в большую комнату, по всем признакам столовую, но с мягкой мебелью и с пианино у окна.
— Садитесь, пожалуйста, — равнодушно проговорила она, — я вас долго не задержу.
Рассевшись кто где, мы заговорщически переглянулись, как только Берта вышла из комнаты.
— Ну как? А? — разом воскликнули мы.
— Я готов здесь не только пить чай и кофе, но и обедать и даже ужинать, — сказал Геннадий. — Как вы?
— У меня только шесть рублей, — охладил наш восторг меланхоличный голос Вани.
Мы подсчитали наскоро свои капиталы и решили, что на сегодня ограничимся чаем с кофе и какими-нибудь пирожками.
— Здравствуйте, господа молодые люди, — внезапно раздался голос с порога.
Мы оглянулись. Там стояла копия Берты, но только не восемнадцати, а сорока — сорока трех лет. Мы вскочили. Женщине понравилась наша вежливость, и она притворно-смущенным голосом произнесла:
— Что вы! Не беспокойтесь, пожалуйста. Я мать Берточки. Она сейчас приготовит чай и кофе. Я хотела только спросить, достаточно ли будет подать булочки и маковые подковки? Может быть, сделать яичницу?
Мы дружно запротестовали.
— Помилуйте! Мы и так очень обязаны, а есть совсем не хотим, — наперебой говорили мы, опасаясь за свои тощие кошельки.
Мило улыбаясь, мамаша Берты исчезла. Мы облегченно вздохнули, а Ваня щелкнул языком:
— Вот это женщина.
— Стыдись, она тебе в матери годится, — попробовал его образумить Малышев.
В это время вошла женщина, тоже красивая, лет тридцати, видимо работница. Кивнув в нашу сторону головой: «Здоровы булы, панове!», она стала ловко накрывать на стол, а затем притащила блестящий никелированный самовар, пыхтящий как паровоз, а затем большой медный кофейник с подставкой, в которой горела спиртовка. Комнату наполнил аромат хорошего мокко. Наконец появилась и Берта в том же скромном синем шерстяном платье, с короткими рукавами, придающими характер милой невинности, и закрытым воротником. Она сделала приглашающий жест:
— Прошу к столу.
Мы пили ароматный, горячий кофе и превосходный чай, ели румяные булочки с маслом и маковые подковки, но разговор с красавицей хозяйкой никак не налаживался. На наши вопросы следовало односложное «нет», «да» или «не знаю», «может быть». Наш присяжный оратор Геннадий исчерпал весь запас своих острот — и без всякого результата. Беломраморное чело, греческий нос нашей хозяйки, белые, как алебастр, с розовым внутренним светом щеки и полные пунцовые губы ни разу не изменили своего бесстрастного выражения. Мы почувствовали себя неловко. Я подумал, что отлично говорящие по-русски отец, мать и дочь должны были жить в русском городе, а может быть, бывали за границей. Где? В Германии — об этом говорит имя Берта.
— А знаете, Берта, все-таки напрасно вам дали немецкое имя, — решился заговорить я. — Ведь много есть прекрасных женских еврейских имен.
— Например? — спросила, не поднимая на меня глаз, красавица.
— Хотя бы Рахиль.