— Так ли это, Жоан Гоувейя? Не знаю…
— Зато я знаю!
И, шагая по безлюдной Калсадинье, Жоан Гоувейя доверительно открыл фидалго, что Кавалейро только ищет предлога, чтобы возобновить дружбу со стариной Гонсало. Не далее как на прошлой неделе Кавалейро говорил буквально следующее: «Среди всего нашего поколения я не знаю ни одного человека с таким несомненным, прекрасным политическим будущим, как Гонсало. У него есть все: великолепные способности, имя, личное обаяние, дар слова… Все! Я по-прежнему искренне привязан к Гонсало и очень, очень желал бы видеть его в парламенте».
— Собственные его слова, дорогой мой!.. Он говорил это дней пять-шесть тому назад в Оливейре, когда мы сидели у него в саду за кофе.
Гонсало впитывал в себя эти речи. Лицо его пылало. С трудом подыскивая слова, как бы обнажая самую сокровенную глубь своей души, он проговорил:
— По правде говоря, я тоже по-прежнему люблю Кавалейро. А что до счетов между нами… Пора их забыть… Все это давно кончилось, ушло в небытие, все это теперь так же несущественно, как распри Горациев и Куриациев…* Ты прав: между нами нет пролитой крови. Да что! Мы вместе росли, жили как братья, одной жизнью… Поверишь ли, Гоувейя? Каждый раз, как я его вижу, у меня даже сердце щемит, так хочется подойти к нему и крикнуть: «Ах, Андре! Тучи давно развеялись, дай обнять тебя!» Право, если я до сих пор этого не сделал, то из одной только застенчивости… Все это одна застенчивость! А я, ей-богу, готов хоть сейчас помириться, от всей души! Только вот как он?.. Ведь, по правде говоря, Гоувейя, я в своих заметках не щадил Кавалейро!
Жоан Гоувейя остановился, вскинув трость на плечо и глядя на фидалго с добродушной усмешкой,
— В твоих заметках? А что, собственно, ты писал в своих заметках? Что сеньор губернатор деспот и донжуан?.. Дорогой мой друг! Всякому только лестно, если политические противники укоряют его тем, что он деспот и донжуан! Ты воображаешь, что обидел его? Да он был просто в восторге!
Фидалго с беспокойством возразил:
— Пожалуй! Но намеки на закрученные усы, на курчавый чубчик…
— Ах, Гонсалиньо! Красивые волнистые волосы и подкрученные усы — не такой уж изъян, чтобы их стыдиться! Напротив!.. Женщинам это нравится. Ты думал, что выставил Кавалейро в смешном свете? Ничуть не бывало! Просто-напросто ты оповестил всех дам и девиц, читающих «Портский вестник», что есть на свете красивый малый, занимающий должность губернатора в Оливейре.
И, остановившись последний раз (на другой стороне улицы, в угловом доме светились открытые окна его квартиры), Гоувейя внушительно поднял палец и заключил свою речь настойчивым советом:
— Гонсало Мендес Рамирес, завтра ты пошлешь к Торто за парой рысаков, сядешь в коляску, примчишься в город, вбежишь, раскрыв объятия, в кабинет к губернатору и крикнешь без лишних слов: «Андре, что было, то прошло, забудем все и обнимемся! К тому же у тебя пустует избирательный округ, так давай сюда и округ!» — и через пять-шесть недель ты, под колокольный звон, станешь сеньором депутатом от Вилла-Клары… Хочешь чаю?
— Нет, спасибо.
— Тогда прощай. Итак, берешь коляску и едешь в Оливейру. Понятно, нужен какой-нибудь предлог,
Фидалго заторопился.
— Предлог есть. То есть… Я хочу сказать, что мне и в самом деле нужно, необходимо было поговорить с Кавалейро или с ответственным секретарем — насчет здешнего арендатора. Собственно, из-за него я и тебя сегодня искал, Гоувейя!
И Фидалго довольно сбивчиво описал свое приключение на дороге, придав ему еще более мрачный колорит. Уже не одну неделю этот злополучный Каско не давал ему прохода, чтобы заполучить в аренду «Башню». Но Гонсало договорился с Перейрой Бразильцем, который предложил намного больше, чем мог выжать из себя Каско. Каско после этого шатался по всем тавернам, неистовствовал, угрожал, а вчера вечером вдруг вышел навстречу фидалго на уединенной лесной тропе и кинулся на него с дубиной! Слава богу, бандита удалось отогнать тростью. Но теперь над покоем и даже жизнью фидалго нависла оскорбительная тень этой дубины. Если будет совершено вторичное покушение, придется пристрелить Каско, как дикого зверя… Так что друг Гоувейя должен не откладывая вызвать этого болвана и хорошенько отчитать его, а может быть, даже подержать несколько часов под замком…
Сеньор председатель муниципального совета слушал его, ощупывая горло, потом отрезал:
— В Оливейру, дорогой мой, прямо в Оливейру! Дела о превентивном заключении решает губернатор.
Для такого бандита выговора маловато!.. Только тюрьма! Пусть посидит денек на хлебе и воде… Мне должны прислать письменное распоряжение. Ты действительно в опасности. Нельзя терять ни минуты!.. Завтра же садись в коляску и скачи к губернатору. Хотя бы в интересах общественного порядка!
И Гонсало, проникшись серьезностью дела, сдался на несокрушимый довод об общественном порядке.
— Хорошо, Жоан Гоувейя, пусть будет так!.. В самом деле, речь идет об общественном спокойствии. Завтра же я еду в Оливейру.
— Отлично, — заключил Гоувейя, дергая за колокольчик. — Кланяйся Кавалейро. Скажу одно; теперь нам остается только организовать образцовые выборы, с фейерверком, приветственными кликами и банкетом у Гаго… Так хочешь чаю? Нет? Значит, спокойной ночи. Да, вот что: через два года, Гонсало Мендес Рамирес, когда ты будешь министром, вспомни наш ночной разговор на Калсадинье в Вилла-Кларе!
Гонсало в задумчивости прошел мимо почтамта, обогнул белые ступени церкви св. Бенто, свернул, ничего не замечая и как бы в беспамятстве, в обсаженную акациями улицу, ведущую на кладбище. Здесь узкая Калсадинья взбегает на самую высокую точку города и вырывается на простор: перед фидалго открылись поля от Валверде до Кракеде, — и он почувствовал, что и его жизнь, тесная и пустая, как эта Калсадинья, вырывается на простор, где бушует ветер, где кипит увлекательная, бурная деятельность. Стоявшая на его пути глухая стена внезапно раскололась, перед ним зияет спасительная трещина! А по ту сторону — все заманчивые радости, все, к чему так тянуло его в Коимбре! Но… но невозможно пролезть в эту щель, не оцарапав свое достоинство, не поранив самолюбия. Как же быть?
Да, разумеется, раскрыв объятия этой скотине Кавалейро, он становится депутатом. Историки без возражений изберут того, на кого кивнет их вожак. Но это неизбежно повлечет за собой вторжение Кавалейро в дом Барроло… Иными словами, он пожертвует душевным покоем Грасиньи ради кресла во дворце Сан-Бенто… Нет! Любя сестру, он не может пойти на это! И он тяжело вздохнул, вперив взор в светлую пустынную улицу.
Однако не следует забывать, что в ближайшие три-четыре года возрожденцы не смогут прийти к власти. Значит, все эти годы ему придется прозябать тут, в провинциальной дыре, посвящать сонные досуги игре в пикет в местном клубе, праздно дымить сигаретой на балконе «Углового дома», похоронить все честолюбивые мечты, влачить душное, застойное существование, обрастать мхом вместе со своей полуразвалившейся, никому не нужной башней! Дьявольщина! Ведь это значит, что он трусливо изменит священному долгу перед собой и своим именем!.. Пробегут два-три года, бывшие товарищи по Коимбре займут государственные должности, встанут во главе банков, пройдут в парламент… один-другой, из тех что посмелей или поуслужливей, получит министерские портфели. И только он, при своих способностях, при столь блестящем историческом прошлом, останется за бортом, всеми забытый, брюзгливый, точно нищий хромец, стоящий у дороги в день праздничного шествия. И чего ради? Из ребяческого страха подпустить усы Кавалейро к беззащитным губам Грасиньи?.. В конце концов подобные опасения просто оскорбительны для сестры. Грязно оскорбительны! Во всей Португалии нет второй женщины, столь чистой в помыслах, столь взыскательной к себе. В ее хрупком теле живет героический дух Рамиресов… Его превосходительство может сколько угодно встряхивать своим неотразимым чубчиком и бросать пламенные взоры — Грасинья будет недоступна, несокрушима, словно бесполая или мраморная. Нет, что до Грасиньи, то он не побоялся бы распахнуть перед Кавалейро все двери «Углового дома» — вплоть до ее будуара! — и оставить Грасинью наедине с искусителем… Да и, наконец, она не девица, не вдова. Слава богу, в доме на Королевской площади есть хозяин, муж — молодой, сильный мужчина. Ему, и только ему, следует решать, кого он пустит в свой дом, ему одному надлежит блюсти чистоту и мир семейного очага! Нет! Все эти глупые опасения за Грасинью, за правдивую, гордую Грасинью, — просто безумие и кощунство. Он может отмести свои страхи с улыбкой. И на безмолвной светлой от луны улице Гонсало Мендес Рамирес одним взмахом руки отмел последние сомнения.