Теперь оставалось только смириться со своим собственным унижением. Уже не один год и в Коимбре, и в Вилла-Кларе, и в Оливейре, устно, в разговорах с друзьями, и письменно, в «Портском вестнике» он шумно издевался над Кавалейро. И вдруг теперь, изящно изогнувшись, будет карабкаться на крыльцо губернаторской канцелярии, лепеча: «Peccavi, mea culpa, mea maxima culpa» *. Он опозорит себя на весь город! «Фидалго из Башни что-то понадобилось, и вот он тут как тут!» Какой триумф для Кавалейро! Единственный человек во всем округе, не желавший склониться, единственный, кто боролся, единственный, кто говорил правду в глаза, — вдруг умолкнет и послушно примкнет к подхалимствующей свите его превосходительства!.. Неприятно. Но, черт подери, интересы родины превыше всего! И таким убедительным показался ему этот довод, что он прокричал вслух на безмолвной улице: «Служи родине!»

Да, родина!.. Сколько полезного еще можно предложить и осуществить! В Коимбре, на пятом курсе, он немало размышлял о народном просвещении: следовало в корне изменить всю систему обучения, поставив его на службу промышленности, подчинив нуждам колониальной политики; отменить латынь, упразднить изящную словесность, воспитать новый народ — хлопотливую нацию ремесленников и исследователей… Недаром все его друзья, распределяя в мечтах министерские портфели, единодушно восклицали: «Народное просвещение возьмет на себя Гонсало!» Силой идей, силой накопленных знаний он должен теперь послужить родной стране, как некогда его славные предки служили ей силой оружия. Ради своей страны и во имя гражданского долга он обязан пожертвовать личным самолюбием…

Да и кто знает? Ведь между ним и Кавалейро живет, хоть и загнанный в темный угол, но все-таки живет целый мир общих воспоминаний, мир давней дружбы; возможно, прошлое оживет при новой встрече, соединит обоих — и уже навсегда — в дружеском объятии, и старые обиды отлетят прочь, как отряхнутая пыль… Впрочем, к чему эти мечтания? Зачем снова пережевывать одно и то же? Дело не в этом, а в том, что завтра ему нужно, необходимо ехать в Оливейру и подать жалобу на Каско. Ради своего труда, ради своего покоя он должен заняться этим делом безотлагательно. Мыслимо ли работать над повестью и даже просто ходить по улице, зная, что где-то рядом, таясь в темных закоулках, бродит убийца? Не может же он, воскресив обычаи предков, колесить по округе с вооруженной охраной! Значит, Каско должен быть укрощен, обезврежен, а для этого надо, в интересах общественного порядка, обратиться к властям. А когда он окажется в кабинете Кавалейро, перед столом Кавалейро — там будет видно!

Приняв это решение, Фидалго из Башни приостановился и огляделся вокруг. Увлеченный жарким потоком мыслей, он не заметил, как дошел до самой ограды городского кладбища, залитого белым, точно саван, сиянием луны. В глубине тополевой аллеи, разрезавшей погост пополам и чуть белевшей в сумрачном полусвете, возвышалось большое распятие: истерзанный, бескровный Христос поник на черном кресте; сейчас он казался особенно горестным и бледным в ночном безмолвии, освещенный мигавшей у его ног лампадкой. Вокруг кипарисы, острые тени кипарисов, белые пятна надгробий, покосившиеся кресты бедных часовен — мертвенный покой над обителью мертвых, а в вышине неподвижная бледная луна. Фидалго почувствовал, что по спине его пробежал озноб, дрожь страха перед Христом, перед могильными плитами, перед покойниками, луной, одиночеством. Он резко повернулся и побежал; вскоре показались первые дома Калсадиньи, и тут уже он полетел, точно камень из пращи. Когда фидалго добрался до Фонтанной площади, на шпиле мэрии кричала сова, навевая уныние на затихшую Вилла-Клару, Вконец расстроенный, Гонсало пошел в таверну Серены и вызвал своих телохранителей, коротавших время с засаленной колодой карт. С ними он вновь прошел через весь город к каретному заведению Торто, чтобы заказать на завтра к девяти часам утра пару мышастых лошадок.

Оконце в двери настороженно приотворилось, и жена Торто, не отодвигая щеколды, нерешительно прохныкала:

— Ох, господи, не знаю, как и быть… На девять его уж подрядили. Фидалго не осерчает, если он подаст лошадей к одиннадцати?

— Я сказал к девяти! — рявкнул Гонсало.

Ему хотелось пораньше проскользнуть в кабинет Кавалейро, чтобы уклониться от любопытства местного бомонда, который после полудня стекался на площадь и праздно толпился под аркадой.

На следующее утро в половине десятого Гонсало только садился бриться перед зеркалом на золоченых подпорках. Всю ночь до самого рассвета он метался по комнате, захваченный круговоротом надежд и опасений. Затем решил воспользоваться случаем и заодно завезти в «Фейтозу» карточку с выражением соболезнования прекрасной вдове доне Ане Лусене. В полдень, проголодавшись, он закусил у Вендиньи, пока лошади отдыхали. Пробило уже половина третьего, когда он прибыл наконец в Оливейру и вылез из коляски у въезда в старинный монастырь Сан-Домингос, где его отец в бытность губернатором пышно разместил свою канцелярию.

В этот час в прохладной тени аркады, обрамляющей одну сторону площади (бывшей Ювелирной, ныне площади Свободы), все праздные господа, «сливки общества», кейфовали, развалясь на плетеных креслах у входа в табачную «Элегант» и в магазин Леона. Гонсало предусмотрительно опустил зеленые шторы коляски. Но едва он успел юркнуть во двор канцелярии губернатора, где со времен святых отцов сохранились монументальные монастырские скамьи, как увидел, что навстречу ему сходит по лестнице кузен Жозе Мендонса — подтянутый офицер с короткими усиками и следами оспы на лице. Увидя Фидалго из Башни, капитан Мендонса крайне удивился:

— Ты, Гонсалиньо? В цилиндре! Черт побери… Что-нибудь случилось?

Фидалго не струсил и прямо сознался, что приехал в Санта-Иренею переговорить с Андре Кавалейро.

— Что, ваш великий человек у себя?

Кузен отшатнулся почти в испуге:

— С Кавалейро?! Ты приехал разговаривать с Кавалейро?! Матерь божия… Да это второе разрушение Трои!

Гонсало, краснея, стал отшучиваться. Нет! Никакой эпической катастрофы не случилось… Если старина Мендонса желает, он расскажет, что побудило его искать беседы с его превосходительством. Крестьянин из Бравайса, некто Каско, разозлившись на отказ отдать ему в аренду «Башню», шатается ночами по Вилла-Кларе и грозится убить фидалго. Фидалго же не решается прибегнуть к «скорому и справедливому суду» по способу предков — и потому смиренно ходатайствует перед верховной властью, чтобы Гоувейе отдали распоряжение держать бравайского разбойника в рамках закона и страха божия.

— Вот и все. Дело пустяковое, но затрагивает общественный порядок… Значит, ваша знаменитость у себя в кабинете? Ну что ж, пока до свидания, Зезиньо. Кузина здорова? Я, само собой, ужинаю в «Угловом доме». Заходи!

Но капитан словно прирос к ступенькам. Неторопливо раскрывая кожаный портсигар, он проговорил:

— Что скажешь о нашей главной новости? Я имею в виду несчастного Саншеса Лусену.

Да, Гонсало уже знает, ему рассказывали в клубе. Сердечный приступ, видимо.

Мендонса зажег сигарету, затянулся.

— Внезапная смерть от аневризмы; он как раз читал «Новости»… Представь, всего три дня, как мы с Марикой ужинали в «Фейтозе». Я играл с доной Аной в четыре руки квартет из «Риголетто». Он чувствовал себя прекрасно, разговаривал, пил коньяк…

Гонсало сокрушенно покачал головой.

— Бедняга… Не так давно я тоже видел его — у Святого родника; приятный, благовоспитанный человек… Значит, теперь дона Ана свободна.

— И депутатская скамья тоже!

— Ну, скамья! — пренебрежительно усмехнулся Фидалго из Башни. — По-моему, вдова гораздо заманчивей. Венера с двухсоттысячным состоянием. Жаль только, что у нее такой противный голос.

Но кузен Мендонса запротестовал с большим жаром:

— Нет, нет! В домашнем кругу она оставляет эту напыщенную манеру… Не думай!.. Я бы сказал даже, что у нее приятный, вполне естественный тембр… Зато, Гонсалиньо, какая фигура! Цвет лица!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: