А хозяйка, накрыв стол, стоит в стороне, сложив на животе темные жилистые руки, смотрит на эту печальную группу людей со странными, очень короткими ружьями с какими-то круглыми железными коробками на них.
«Ироды окаянные, — думает она о немцах. — Чтоб вы все как есть пропадом пропали…» Мысли ее невольно переносятся к неизвестно где воюющему, а быть может, уже и погибшему сыну, и женщина снова и снова тяжело вздыхает.
Семен просит пить. Один из парашютистов спрашивает у хозяйки, где взять воды, но она сама поспешно направляется к кадушке с водой. В руках у нее старая медная кружка, на которой ее сын, будучи еще белобрысым мальчонкой, неумело выцарапал гвоздем свое имя.
Женщина подает кружку одному из солдат, а сама опять отходит в сторону. Нет, не может она больше смотреть, как умирают люди. Уж больно много смерти и крови довелось ей увидеть за последнее время.
А Семен, которого, поддерживая ладонью затылок, поит водой сержант, вдруг откидывает назад голову и протягивает руку к кружке. Он берет ее, разглядывает неумело нацарапанные буквы и не замечает, что вода льется на грудь. Глаза у него мутнеют, и он делает свободной рукой жест, прося расступиться стоящих вокруг товарищей. Опираясь на локоть, силится подняться, но от острой боли вскрикивает и падает, теряя сознание.
…Как приятно бегать босиком по шелковистой мураве. В небе плывут белые-белые облака: одно, точно огромная конская голова с развевающейся гривой, другое похоже на сидящего в задумчивости человека, третье напоминает корабль, какой он видел на рисунке в книжке старшей сестренки. Приветливо машут маленькому Сене своими тонкими ветвями березы, а ветерок ласково треплет золотистые волосы.
Вот только бы не встретить этого гадкого гусака. Вечно он норовит больно-пребольно ущипнуть зазевавшегося мальца, и беда, если не убежишь вовремя.
Но гусь — тут как тут… Вытянув шею и злобно шипя, он уже несется к Сене. Еще мгновение, и он впивается своим железным клювом в живот. Кажется, сейчас он вырвет все внутренности.
Как больно, ой, как больно…
Семен бредит… Задыхаясь, он хрипло зовет на помощь мать:
— Маменька… Опять этот гусь… Прогони его… Прогони… Маменька…
Женщина напряженно вслушивается в отрывистую речь, бледнеет, хватается рукой за грудь — и вдруг с криком бросается к раненому солдату:
— Родимый мой… Сямченок!
Когда Семен снова пришел в сознание, он лежал на широкой деревянной кровати. Через маленькое оконце в комнату лился яркий солнечный свет. У изголовья постели сидела мать, а за столом радист что-то выстукивал ключом под тихую диктовку капитана — командира отряда.
Увидев, что сын открыл глаза, мать склонилась к его лицу; по морщинистой щеке женщины медленно катилась слеза.
— Сынок мой, родимый… Больно тебе…
Семен стиснул зубы, чтобы не застонать от жгучей боли. Широко открытыми глазами посмотрел на мать.
— Ничего, мама… Дома я… А на родной земле не так больно.
Русские тулупы
Опять нелегкая принесла, — буркнула Варвара и отошла от окошка, за которым искристо блестел подтаявший на солнце снег.
Матвей флегматично почесал согнутыми пальцами заросшие рыжеватой щетиной щеки, грузно поднялся со скамейки и вразвалку подошел к подоконнику.
У дома Ивана Михеева, деревенского старосты, остановилась пара, запряженная в розвальни. Из кузова, отряхиваясь и поеживаясь, вылезли двое немцев и протрусили в избу. Третий положил на солому карабин, который лежал у него на коленях, соскочил с передка и начал, подпрыгивая, бегать вокруг саней, хлопая руками в овчинных рукавицах по бедрам. Матвей улыбнулся: пилотка и уши немца были повязаны пуховым бабьим платком, головки сапог украшали куски пестрого ватного одеяла, привязанные проволокой.
— Частенько, гляди, Ивана-то навещают.
— Еще бы… Он-то всегда укажет, где поживиться, — вытаскивая ухватом чугунки на шесток, ответила Варвара.
Матвей достал из кармана кисет с самосадом, неторопливо скрутил «козью ножку», закурил.
Прошло около получаса, и вот в сенях взвизгнула дверь, заскрипели половицы. В комнату вошло двое немцев. За ними боком проскользнул Иван Михеев, крепкий рябоватый мужик, накануне войны вернувшийся в село из исправительно-трудового лагеря, где отбывал наказание за кражу колхозного сена. Матвей встал, кивнул головой.
— Здравствуйте.
— Гутен таг!
— Присаживайтесь, — Матвей указал рукой на скамью.
Один из немцев — в красноармейской шапке-ушанке и коричневых деревенских катанках— отошел к печи и маленькими заплывшими глазами стал шарить по комнате, как будто искал в ней что-то им забытое. Другой, высокий и поджарый, в сероголубой фуражке с кокардой и черными наушниками, стащил с узкой руки перчатку, вынул из кармана портсигар и, раскрыв его, протянул Матвею.
— Курить.
Матвей взял сигарету, поблагодарил. Иван Михеев потер руки.
— А мы к тебе с делом, Матвей.
Офицер чиркнул зажигалкой, прикурил и протянул огонь Матвею.
— Мне сказаль, что вы большой майстер делайть кароший тулюп, — начал немец, тщательно выговаривал русские слова и рассматривая белый пепел на конце сигареты.
Матвей пожал плечами.
— Какой уж там мастер?
Офицер продолжал, не слушая Матвея:
— Немецкий зольдат нушен теплый русский тулюп. В России ошен холодно.
— Йа, йа, кальт, зимна, — поддакнул другой немец, унтер-офицер, и подвинулся ближе к Варваре.
— Вы, — продолжал офицер, — будете работать для немецкий армия… Понятно?.. Будете делайть тулюп из овшина. Мы будем карошо… — офицер запнулся, подыскивая нужное слово.
— Платить, — робко подсказал Иван.
— Да-да… платить… Деньги… Немецкий марка и ваш… — офицер щелкнул пальцами, — рупь…
Унтер оторвал взгляд от высокого бюста Варвары и похлопал ее по плечу:
— Русский матка карош, — и, подморгнув, поднял вверх указательный палец.
Варвара резко отстранилась от него и исподлобья зло сверкнула глазами. Немец засмеялся и похлопал ее по упругим бедрам.
— Гут, гут… Немецкий зольдат аух гут.
Матвей крепко стиснул в пальцах сигарету:
— Да кто это сказал, что мы овчинничаем? — и покосился в сторону Ивана.
Староста не смутился:
— Брось, Матвей. Что уж говорить… Лучшего тулупника во всем районе не сыщешь.
Офицер пристально посмотрел на Матвея.
— Вы будете работайть. Немецкая армия заставит тебя работайть.
— Да что я… — развел руками Матвеи.
— Ты будешь делать двенадцать русских тулюп.
— А где я на них овчин наберусь? — хмуро спросил Матвей.
— Овшин? Овшины мы будем тебе давайть.
— Да и инструмента хорошего нет у меня…
— Инструмент?.. Майстер долшен хабэн инструмент, — теперь нотки угрозы звучали в голосе офицера. — Тулюп долшен быть ошен карош. Ты будешь отвечайть голова.
— Не чуди, Матвей… Заработаешь… — вмешался Иван.
— Мы будем карашо платить. Немецкий армия ошен богата.
— Еще бы, — искоса глянув на тонкую и грязную шинель немца, проворчала у печи Варвара.
— Я тебе всегда говорил, что с ними жить можно, — шепнул Матвею Иван.
Офицер криво улыбнулся, отрывисто бросил: — Шульц!
Унтер резко повернулся, хлопнув пятками, вытянулся, широко отставив в стороны локти, прижав ладони к бедрам и, задрав подбородок, вперил взгляд на офицера.
Лейтенант что-то быстро по-немецки сказал ему и слегка кивнул головой Матвею:
— До свиданья…
Потом медленно натянул на пальцы перчатку и вышел из комнаты. За ним последовал Иван, к чему-то сказавший «гут», и, еще раз хлопнув Варвару по округлому бедру, выбежал немец в красноармейской шапке-ушанке.
— Ух, кобель немой, — кинула вслед Варвара. Посмотрев на стоящего в раздумье мужа, сердито добавила: — Нравится, как твою бабу щупают… Эх, тетеря!
Матвей сплюнул на пол, швырнул к дверям, где лежал березовый веник, потухшую сигарету, медленно подошел к окну. Мимо проехали сани с сидящими в них немцами. Офицер сидел спиной к передку, закрыв глаза.