— Уходить надо, Варя… Кое-что мы с тобой раньше закопать успели, кое-что я сам припрятал… Так что ты собирай только самое нужное…
Немцы приехали на другой день в полдень. Как обычно, они сначала зашли за Иваном Михеевым, а уже вместе с ним направились к дому Матвея. На этот раз за парой, запряженной в розвальни, шла еще одна, тащившая такие же сани: везти тулупы.
Немецкий офицер носком бесцеремонно толкнул дверь, и та сразу распахнулась.
В комнате было пусто. На столе — так, что сразу бросалось в глаза, — стояла пустая бутылка из-под немецкого шнапса, в горлышко которой был вставлен лист бумаги.
Не сдерживая бешенства, офицер дернул листок. Бутылка упала, покатилась по клеенке и, свалившись на пол, разбилась. Иван Михеев, бледный, как полотно, прислонился к косяку дверей и не мог оторвать взгляд от пустого угла, где раньше обычно лежали аккуратно сложенные одна на другую заготовки для тулупов.
А на листе бумаги, вырванном из ученической тетради в косую линейку, было старательно написано крупными буквами:
«Наши русские тулупы очень даже сгодятся советским партизанам.
Вы же лучше заранее побеспокойтесь о деревянных тулупах. Все равно ни одному фашистскому захватчику на нашей земле пули не миновать.
С партизанским приветом.
Синие глаза
Эту песенку мой друг сочинил сам. Никогда и нигде больше не приходилось мне ее слушать. Давно забыты мной несложный мотив и простые, наивные слова. И только две строчки нет-нет и приходят на память. Будто где-то рядом равномерно и отчетливо тикают стенные часы: тик-так… тик-так… синие глаза… милые глаза… как вам о любви моей… правду рассказать…
…Как-то ночью мы сидели у затухающего костра: я и мой друг Сергей. На лапчатых ветвях елей лежали пушистые комья снега. Сергей обтирал рукавицей иней с кожуха автомата и, как обычно, напевал свою песенку о синих глазах. Я перемешивал в закопченном котелке кашу и думал: и может же человек столько души и чувства вкладывать в такие незатейливые слова!
Я знал, что Сергей ни от кого не получает писем, и сам никому их не пишет. И все же в ту ночь я не удержался, чтобы не спросить друга:
— Скажи, Серега… Это у нее синие глаза?
Сергей поднял голову.
— Да… У нее.
Трещала и дымилась хвоя, брошенная в огонь. Я задал Сергею еще один вопрос:
— А где же она, эта девушка?
Мой друг пожал плечами; лицо его стало задумчивым.
— Кто ее знает. Я ведь ни разу ее не видал. Знаю только, что у той, которую полюблю, глаза непременно будут синие-синие…
Вода выкипела. Мы до дна выскребли из котелка пригоревшую, пахнущую дымом кашу, а потом задремали, тесно прижавшись друг к другу.
Под утро наша рота атаковала занятую немцами деревушку. Луна — маленькая и яркая — висела еще высоко над головой, когда, проваливаясь выше колен в сухой, скрипучий снег, мы вышли на опушку леса. Было до того жарко, что хотелось сбросить полушубки и идти в одних гимнастерках, словно это был не морозный декабрьский рассвет, а палящий июльский полдень. Заснеженные крыши недалекой деревушки серебрились, бросая на искрящийся снег голубые тени.
Немецкие дозоры не спали. Вскоре в воздухе, словно большие красные осы, понеслись трассирующие пули. С противным свистом они зарывались перед нами в снег, а мы бежали вперед, забыв о том, что встреча с любым из этих красивых огоньков грозит смертью. Мы торопились, ибо в деревушке уже пылало несколько изб, подожженных немцами. Зарево пожаров освещало ночь. Воздух стал красноватым, а небо почернело. Горячий ветер гнал нам в лицо дым и сажу.
Запорошенные снегом, разгоряченные и потные, мы ворвались в деревню, и из немцев, пытавшихся ее удержать, в живых остались лишь пленные.
Рушились объятые пламенем крыши и стены домов, фонтаны искр взлетали вверх к едва различимым звездам, и откуда-то из мрака выбегали люди, обнимали нас, целовали в горячие, обветренные лица. Подкатившиеся к горлу клубки мешали дышать, и потому мы молчали, хотя на сердце было радостно и слезы туманили глаза.
Часа через два мы с Сергеем пошли пройтись по деревне. Пахло гарью, дымились обугленные бревна, по которым еще бегали красные и синеватые огоньки. Связисты перематывали катушки телефонного кабеля. Скрипели проезжающие сани. Худощавый красноармеец-повар в замасленной, испачканной сажей шинели перемешивал черпаком в котле походной кухни вкусно пахнущий гороховый суп.
На дороге, ведущей из деревушки в лес, мы наткнулись на несколько трупов в зеленоватых шинелях. Все они лежали лицом вниз и головой на запад. Здесь, на околице, снег был пушистый и бело-голубой, не почерневший от копоти и не затоптанный, как на улицах деревушки.
Близился рассвет. Было то время, когда на востоке вот-вот забрезжит утренняя заря и на фоне посветлевшего неба четко вырисуются зубчатые верхушки сосен. А пока что и небо, и снег, и сосны отливали густой синевой и казалось, что даже воздух насыщен синью.
Неожиданно Сергей дернул меня за рукав.
— Смотри!
Я повернул голову. В нескольких шагах от нас, разбросав руки, лежала навзничь девушка. На груди темнела проступившая через телогрейку кровь.
Мы подошли ближе. Сергей склонился к белому лицу убитой и вдруг порывисто выпрямился. Не обращаясь ко мне и не скрывая волнения, — а он всегда был спокоен, удивительно спокоен, — как-то сдавленно произнес:
— Глаза… Синие-синие…
Я нагнулся над убитой, глянул в ее широко открытые, окаймленные заиндевелыми ресницами глаза.
Туманная пленка смерти заволакивала роговицу, делала ее тусклой и мутной. Но несмотря на это, глаза девушки были синие-синие. Быть может, это синий воздух и синее небо так засинили их в этот предрассветный час? Или это только показалось мне? Не знаю…
Сергей отстранил меня, опустился на колено и долго-долго всматривался в лицо убитой, стремясь покрепче запечатлеть в памяти ее черты. Больше он не проронил ни слова и лишь чаще обычного поглаживал сильной, натруженной рукой свой автомат…
Много разных дорог прошли мы с Сергеем плечом к плечу, связанные грубоватой и великой солдатской дружбой. Не один пуд крутой солдатской каши съели из одного котелка. Только уже никогда после того памятного случая не слышал я, чтобы напевал Сергей свою песенку о синих глазах. Но не один раз приходилось мне наблюдать, как, глубоко задумавшись, не отрываясь, смотрел мой друг в синеющее на рассвете небо.
Бессмертники
Тоскливо, мучительно тоскливо коротать в одиночестве бесконечные осенние вечера. Капли дождя судорожно бьются о стекла, нервно колеблется тусклый и неверный огонек коптилки, беспокойно мечутся по стенам черные тени. За окнами — непроглядная темень и непролазная грязь. И самое страшное — неизвестность: безжалостной леденящей рукой она сдавила сердце.
Но женщины умеют ждать. И не только в безрадостные осенние вечера, когда страшно выйти из дома. Они умеют оставаться верными, когда сады окутаны пышным бело-розовым кружевом цветения и цветами расцвечены луга и поляны, когда все буйствует и кипит, полно жизни и дурманящих запахов, а каждая соловьиная трель твердит одно и то же: нет никаких сил больше оставаться одному.
В такое время у нее в комнате всегда много цветов, но она по-прежнему одна. Потому что она слишком долго ждала, а они не вернулись.
Степан никогда не дарил Галине цветов. Даже в первые дни, когда они еще только встречались за околицей у старых верб. И если потом, после свадьбы, в светлице появлялись букеты цветов, то их приносила сама Галина.
Без цветов, с припухшими от бессонницы и слез глазами проводила Галина на войну мужа. И вскоре получила от него письмо: Степан писал, что идут жаркие бои и что немцам тоже достается как следует. И что странно: он, всегда равнодушный к цветам, вдруг вспоминал о посаженных Галиной возле хаты мальвах и чернобрывцах.