И на какой-то миг могло показаться: кончилась война, стихла ненависть, и на многострадальную землю опустился мир.
Но минуло еще немало долгих и кровавых лет, — и было еще много детских и недетских слез, и безвозвратных утрат, и неутешного горя, и разрывающей сердца боли, прежде чем в берлинском Трептов-парке другой, изваянный из гранита, возмужавший и утвердивший Победу русский солдат поднял на руки доверчиво прильнувшего к его натруженному плечу ребенка и опустил меч, повергший навеки паучью свастику.
И еще больше лет прошло, прежде чем Сергей освободился от мучительной и несправедливой тяжести недоверия, а многие поняли, что таких, как он, нельзя победить. Ибо они — непобедимы.
Он шел на восток
Александр шел лесом. Под ногами мягко пружинила опавшая листва, потрескивал хворост, а над головой стыло небо — неприветливое и серое. Спутанные волосы, выбиваясь из-под пилотки, надоедливо лезли в глаза; измятая шинель неуклюже висела на плечах; из-под расстегнутого ворота гимнастерки виднелся серый, давно не стиранный подворотничок.
Он шел на восток. Шел один, в стороне от большаков и проселков, по которым, увязая в грязи, ползли окутанные густыми клубами едкого черного дыма автомашины, бронетранспортеры, танки: немцы тоже стремились на восток.
Он шел, не считая дни, не запоминая места, где проходил. Он знал: это родная смоленская земля, но чтобы иметь возможность жить на ней впредь, надо идти на восток. И он шел.
Шесть дней назад, около полуразрушенного сарая для сена, Александр потерял последних товарищей. Немецкие обозники наткнулись на группу советских артиллеристов, выходивших из окружения. В завязавшейся перестрелке погибло семеро русских солдат. Остальным четверым удалось скрыться в густом подлеске. Но никого из них Александр больше не встретил. Тогда же в бессильной ярости швырнул он в коричневую воду лесного ручья искореженный немецкой пулей автомат и до боли почувствовал свое одиночество.
Обхватив голову руками, долго сидел на стволе упавшего дерева. У ног журчала вода. В нее изредка падали листья, и ручей уносил их куда-то в сгущающиеся сумерки.
Где-то позади, километрах в полуста на запад, засыпал его родной городок. Там, в бревенчатом домике, в окна которого осторожно стучатся опаленные ягодами ветви рябины, денно и нощно думает о сыне старушка-мать. Там мягкая постель, сытный обед, теплая печь.
А впереди — ручей со студеной водой, мрачные тучи, с которых вот-вот сорвется и зарядит бесконечный осенний дождь, незнакомые трудные дороги и беспрестанное ожидание встречи с теми, кто стремится убить тебя. Впереди дни голода и холода, одиночества и тоскливой жути. Хватит ли сил, воли, мужества, чтобы дойти туда, где теперь пролегла обозначенная огнем и кровью линия фронта? Хватит ли? Одно дело — желать, другое — мочь. Погибнуть зря — проще простого. Выйди на любую дорогу — и первый встречный немец, с посиневшим от холода носом, пронижет тебя короткой очередью из автомата. Но в том-то и дело, что пока этот немец ходит по твоим дорогам, нельзя умирать. Надо жить, чтобы убрать этого немца с русской земли.
И Александр перепрыгнул через ручей.
…Было за полдень. Александр присел отдохнуть. Прислонившись спиной к замшелому стволу осины, долго и пристально рассматривал свой левый сапог. Подошва наполовину оторвалась, ржавые кривые гвозди торчали во все стороны, как зубы неизвестного голодного зверя. Усталость не проходила, клонило ко сну, тошнило от голода. С трудом заставив себя подняться, Александр разжег костер. Под ласковый треск сухой хвои пересчитал спички. «На двенадцать дней», — подумал он, бережно пряча коробок в карман гимнастерки. Затем опустил руку в карман шинели, нащупал самую большую из четырех картофелин — последних из тех, что два дня назад выкопал на каком-то заброшенном огороде, — и, раздвинув сапогом горящие сучья, положил ее в золу. Через некоторое время он достал еще картошину, а минутой позже решительно вытащил из кармана оставшиеся и тоже положил их в огонь. Когда клубни обуглились, Александр обтер их полой шинели и, не очищая, съел.
Потом из кармана брюк вытащил смятый клочок бумаги, на колене разгладил его. Еще раз прочитал написанное: немецкое командование грозило расстрелом на месте всем тем, кто, попав в окружение, немедленно не сдастся в плен.
«Лучше бы додумались разбрасывать по лесам сигареты…»
Александр оторвал от листовки узкую полоску и скрутил цигарку: табак заменяла смесь из сухих березовых листьев и мха. После каждой затяжки он откашливался и сплевывал. Так и не докурив «папиросу», швырнул окурок, тяжело поднялся и пошел. Шел не спеша, часто потирая плечи и грудь: давно немытая кожа зудела и чесалась от пота, грязи и укусов насекомых. Медленно, кружась и переворачиваясь с боку на бок, опадали последние листья — желтые, оранжевые, коричневые…
Пересекая лесную дорогу, Александр задержался около уткнувшегося радиатором в ствол обгоревшего дерева, покрытого копотью трактора. Рядом, провалившись колесом в глубокую колею, свалилась набок пушка. Вокруг валялись разбитые ящики, снаряды. Казалось, брошенное орудие воздетым к небу стволом взывало о мести. Александр тяжело вздохнул, вспомнив свою взорванную под Ельней гаубицу.
Вскоре он вышел на опушку. Перед ним расстилалась ощетинившаяся колючими стеблями стерня. На скошенном поле сиротливо маячили неубранные, порыжевшие от дождей копны ржи. За жнивьем грязно-желтой полосой протянулся большак. Лениво вползая в серую, как бы старающуюся поглубже зарыться в землю деревушку, дорога рассекала ее надвое и исчезала в подступающем к самой околице перелеске.
Над кургузыми трубами избенок курились дымки. Глядя на эти дымки, Александр щурил наливающиеся злобой глаза и кусал губы. Он хорошо знал: на Руси днем в деревнях печи не топят. Значит, там сейчас немцы. Это им все холодно: это они с утра до ночи кипятят воду, жарят мясо и курятину, сжигая заборы, мебель, фруктовые деревья.
«Греетесь, сволочи… Ну-ну…» — спекшимися губами прошептал Александр и пошел дальше, придерживаясь опушки.
Небо дымкой опустилось на землю. Ветер, налетая порывами и тонко завывая, шатал деревья, и они недовольно шуршали и поскрипывали. Смеркалось. Низко, выплывая из-за верхушек осин и берез, скользили тяжелые тучи. Заморосил дождь. Приметив темно-зеленую ель, размашисто раскинувшую над землей лохматый лапник, Александр решил ночевать. Он забрался под густой навес, сгреб в кучу сухие иглы — получилось подобие подушки, натянул на уши пилотку, втянул голову в плечи, спрятал подбородок за воротник гимнастерки — дыхание приятно согревало грудь, — поджал к животу колени. Но несмотря на усталость, заснуть сразу не удалось.
Засунув руку за пазуху, Александр нащупывал маленькие живые комочки и давил их пальцами. В памяти выплыла недавняя встреча, оставившая после себя такое же гадливое чувство, какое он сейчас испытывал от этого занятия.
…Дня три назад он встретил в лесу человека, одетого в дерюжные отрепья, обутого в неведомо где раздобытые лапти. Увидев Александра, «мужичок» растерянно остановился. Поздоровались, разговорились. Александру сразу стало ясно: все, о чем говорит этот человек, — ложь. И все в нем — и лицо — землистое, заросшее рыжеватой щетиной, и маленькие бегающие глазки, и тонкие синеватые губы — вызывало неприязнь. А чем больше говорил встретившийся, тем сильнее хотелось Александру сжать в кулаке мышиное лицо дезертира и раздавить, как гнилушку.
Посетовав на ранние холода, «мужичок» вдруг неожиданно спросил:
— А что это ты серую-то не сбросишь? — Поймав удивленный взгляд Александра, пояснил: — Шинель-то тебе на какого лешего? Домой, поди, идешь… — Потом самодовольно похлопал себя по бедру: — Так оно спокойней…
— К своим иду… К фронту, — с трудом сдерживая себя, ответил Александр.
— Чудак человек, — захихикал «мужичок». — Какой там фронт. Поди сам видал, — и, понизив голос, заговорил, стараясь придать своим словам убедительность: — Дура! Одолел нашего брата немец. Капут. Теперь одно дело — по своим бабам. Поворачивай, друг, назад. От фронта будешь идти — они тебя и не остановят. Домой придешь — жив будешь. Сиди, не рыпайся — тебя и сам черт не тронет. А так… — «мужичок» махнул рукой. — Али жизнь не дорога? Одна-то ведь она?