Но она не помнила, о чем они тогда говорили. Не помнила, хоть убей. Ей казалось, они стояли и смотрели — и она дышала и не могла надышаться этим изумительным воздухом. Ей запомнились слова Лаврищева, которые он сказал в другой раз. Это тоже было в его палатке, к нему как-то зашли девчата, увидели книжки по авиации, и зашел разговор о летчиках. Была тут и она, Елена. Она видела, как Лаврищев волновался. Он заговорил о суровой и красивой жизни летчиков, о том, как они воюют, побеждают и умирают:
— У летчиков в бою есть правило не отрываться от ведущего. Это даже не правило, а закон, твердый, суровый, железный закон — не отрываться от ведущего! Вы, наверное, заметили — истребители дерутся парами. Дерутся, прикрывая друг друга, поддерживая друг друга, оберегая друг друга — и тогда они почти неуязвимы. Это единый организм, это огненный клубок, который жжет и разит со всех сторон. Но если враг разбил, расколол пару — дело плохо. Немцы всеми силами стремятся оторвать второго летчика, почти всегда менее опытного, от ведущего, идут на любую уловку, чтобы поддразнить его, увлечь за собой в сторону, заставить его покинуть ведущего. Так, наверное, поддразнивают рыбу, чтобы она села на крючок, бросившись за легкой добычей. Не отрываться от ведущего — это закон боевой дружбы. И не только боевой. В паре человек всегда сильнее — в бою, в труде, в несчастье, в поисках. Не отрываться от ведущего — это в жизни быть верным любви, дружбе, а если шире смотреть — это идти за лучшими, за сильными, за передовыми, не отрываться от них — и тогда ты силен и непобедим и сам станешь ведущим и поведешь людей…
Не отрываться от ведущего! Какие слова! Их сказал он, Лаврищев. Таков он есть. Он никогда не докучал людям сухими академическими нотациями, книжными сопоставлениями. Все у него получалось как-то само собой. Елена не помнит, чтобы Лаврищев когда-нибудь специально, с трибуны, говорил об участии девушек в Отечественной войне с фашизмом, и, между прочим, очень хорошо помнила его слова, примеры, даже выражение лица, когда он говорил об этом. А когда и где говорил? Елена могла припомнить его слова о неизбежной, неотвратимой победе народов над фашизмом, о жизни после войны, о покоряющей силе идей коммунизма. За войну она слушала многих политработников на эти темы, иные говорили так, будто повторяли чьи-то чужие, хорошо отшлифованные и хорошо заученные слова. Лаврищев, о чем бы он ни говорил, всегда говорил как бы о своих переживаниях, высказывал свои мысли, свои слова, приводил свои примеры, и получалось, что он, говоря с людьми, убеждал их в том, во что сам верил, о чем сам думал, чем сам жил — и людям хотелось верить, думать, жить так, как верил, думал, жил и он, Лаврищев. Этим он и покорял людей.
Покорял. Но любить его? Влюбиться в него? Нет, нет, Варя увидела больше, чем надо! Во-первых, Лаврищев опять, как и Прохоров, как и Гермоген, был женатым человеком, жизнь достаточно и без того посмеялась над Еленой, сводя ее с женатыми. Во-вторых, он был слишком умен и мудр, такие люди, как Лавришев, достойны другой любви, какой — Елена пока не знала, и женщин, достойных бы его любви, тоже не видела и не встречала. Причин было много. В-третьих, он был высокообразован и продолжал упорно учиться, и Елене не угнаться за ним. В-четвертых, он опять же, опять же, был умен и мудр. В-пятых, он сам никогда не полюбил бы Елену. В-шестых, в шестых… Причин великое множество! В-шестых, Елена сама никогда не смогла бы предложить ему свою любовь, она никогда не смогла бы ему спеть, как по-девчоночьи глупо пела Гермогену и даже этому свистуну Шелковникову. Может быть, разве потом, когда-нибудь позднее, когда… Нет, нет, это все чепуха, и Варя тут мелет и ничего не видит. «А все же, а все же, — вдруг подумала она, — если бы мне было суждено хорошо жить и хорошо любить… Боже, зачем это я? Если бы все это было мне суждено, другого человека, кроме Лаврищева, я, наверное, и не нашла бы в целом свете!» И она ужаснулась этой мысли и торопливо сказала Варе:
— Ты умница, Варька. Ты видишь много. Ты будешь умнее меня. Поверь мне. Я знаю. — Глаза ее засветились любопытством и нетерпением, Елена на какой-то миг превратилась в прежнюю, давнишнюю Леночку Гаранину, и ей страшно захотелось попросить совета у Вари, как будто не она, Елена, а Варя была намного старше, мудрее, искушеннее ее в жизни. — Только скажи, Варя, скажи правду, ладно? — спросила она, смущенно заглядывая Варе в глаза. — Лаврищев-то ведь женатый, у него есть сын, Варя!..
Варя задумалась, с усилием собрав на лбу складочки, которые не привыкли и никак не хотели собираться. Потом, будто посоветовавшись с кем-то, кто сидел внутри нее, объявила серьезно, даже очень серьезно:
— Я и забыла. Этого нельзя делать, Леночка. Жена и сын! Даже если он тебя тоже полюбит, этого нельзя делать. Двое счастливых и двое несчастливых! — Она еще подумала. — Но если… если очень полюбите… очень, очень! — ты понимаешь меня, Леночка? Если очень, очень полюбите и вместо двух будет четыре несчастных, тогда можно. Это очень тяжело, но это надо, когда бывает так. Это лучше, чем обманывать себя и людей. Люди должны любить друг друга без обмана, Леночка… — и сама посмотрела на Елену вопросительно: ладно ли сказала? И по тому, как Елена вздохнула тяжело, по тому, как она вновь стала взрослой, даже слишком взрослой, Варя поняла, что сказала ладно.
На этот раз они возвращались с прогулки молча. Елена — глядя под ноги, зябко скрестив на груди руки, Варя — рассеянно посматривая по сторонам и ничего не видя.
А вечером, снова напустив на себя вид злой до цинизма старой девы, Гаранина отозвала в сторону Игоря Стрельцова и тоном, не допускающим возражений, приказала ему:
— Слушай, Игорек. Я скажу тебе насчет Вари. Таких, как она, я никогда не встречала на свете. Поверь мне, я живу почти сто лет. Если ты любишь ее по-настоящему, если не играешь в любовь — а она тебя, мерзавца, любит, любит! — так вот, если хочешь ее сохранить, как можно скорее отправляй ее домой. Сам довоюешь, вернешься к ней и будете жить. Вы будете жить с нею так, как не жил еще ни один смертный с сотворения мира. Поверь мне, старой ведьме, Игорь!..
— Постой, постой, Гаранина… Лена, — опешил Стрельцов. — Постой, я разве генерал, чтоб отправить ее домой?!
— Ты в этом деле сильнее генерала. Понял? Растяпа! Дурак! — Повернулась и пошла.
«Что она имеет в виду? Как она могла? Как так можно? Что я, Геша Шелковников, что ли? — негодовал Игорь. — А Варя-то любит, любит! Вот и Гаранина говорит: любит!..»
Елена в этот миг, отходя от Стрельцова, корила себя: «Зачем я вмешиваюсь не в свое дело, для чего? Что они сами не разберутся? Откуда у меня взялась эта страсть совать нос в чужие дела? Я становлюсь настоящей старой девой. У, негодная, негодная!»
Вернувшись к себе в шалаш, она и получила письмо от Казаковой.
Варя видела, как Гаранина вздрогнула, прочитав письмо, как в растерянности зачем-то подошла к кукле Кларе, долго смотрела на нее, потом листала свои бумаги, смотрела старую девчоночью фотокарточку. Варя была занята своим делом. Заглянув как-то в мужской шалаш, она увидела, что у мужчин даже нет подушек и спят они, подложив под голову ветки или противогаз, и решила сделать для Игоря подушку, вернее, наволочку, которую можно было бы набить хотя бы сухими листьями. Потом ей взбрело в голову вышить что-нибудь на наволочке, но ниток не было, были одни армейские защитного, зеленоватого цвета, и она вышила ими листок березы; получилось хорошо, но этого оказалось мало, Варе хотелось чего-то большего, и теперь она вышивала еще и дарственную надпись, вышивала тайно и торопливо, чтоб никто из девчат не увидел и не засмеял ее. Ей хотелось вышить такие слова: «Игорю. Отечественная война. От Вари».
Все девчата были в сборе, готовились к дежурству, одни подшивали чистые подворотнички, другие гладили гимнастерки, третьи расчесывали волосы.
Когда Елена отдала девчатам письмо Казаковой и письмо было прочитано вслух, девчата в первую минуту словно очумели от восторга.