— Сын! Вовка! У Нинки Казаковой сын! — с блестящими глазами твердили они и при этом бурно обнимали, мяли и даже целовали друг друга. Саша Калганова первая бросилась к Кларе и, прижав ее к своей груди, закружилась на месте, выкрикивая, будто наперекор кому-то:
— И все же молодец Нинка, молодец!..
Кукла пошла по рукам. И все твердили наперебой:
— Какая молодец Нинка! Молодец Нинка!..
Никто из девчат в первые минуты даже не подумал о самой Нинке, все думали только о ее сыне, о Вовке, радовались только радостью, какую дает матери появление первого ребенка. Елена смотрела на них, и ее губы все более кривились, наконец она не выдержала, гордо, свирепо вскинула голову, крикнула, как будто все эти похвалы и восторги «Молодец, молодец!» относились не к Нинке Казаковой, которой здесь не было, а специально говорились для того, чтобы оскорбить ее, Елену Гаранину:
— Не молодец, а дура, дура она!..
Варя Карамышева, вообще не понимавшая восторгов своих подруг, хотя и у нее в душе шевелилось хорошее, светлое, радостное чувство при упоминании о Вовке, настолько радостное, что стыдно было о нем, об этом чувстве, и говорить, оглянулась на Гаранину. Елена никогда так не кричала.
Варя отложила свою работу, напряглась, будто собралась в комочек, зорко, выжидающе посмотрела на девчат.
— А почему дура? Почему? — подступила к Гараниной Саша Калганова, и ее грудь вызывающе поднялась. Саша даже подбоченилась, будто ее тоже обозвали дурой и она вышла постоять за себя.
— Ладно, девчата, ладно! — выскочила в середину Галя Белая. — О чем спорить? С кем не бывает греха! Что человека судить, когда уж ничего не вернешь!..
— Она опозорила всех нас, всех военных девушек, — спокойно сказала Надя Ильина. — Ее отправили рожать, а пятно на всех нас. Она одна в роте, а говорят обо всей роте. А нас ведь семьдесят, разве можем мы отвечать за нее одну! А в полку сколько девчат! Наверное, триста — четыреста. А сколько таких, как наша Нинка? Может быть, десяток, а то и меньше. А из-за них посмеиваются над всеми нами: «Машки, рама, воздух!» Приятно это? А потом и вообще скажут, военные девчонки — это тьфу, дешевки! А мы дешевки, дешевки? Кто еще из нас поступил бы, как Нинка?..
— Она ж любила, милые! Лю-би-ла! Как вы этого не понимаете! — развела руками Калганова, отстаивая свое. — Любила же, любила!..
Варя напряженно переводила взгляд с Елены Гараниной на Калганову, с Калгановой на Ильину.
— Эх, девочки, любите, пока любится! — воскликнула Галя Белая. — Война все спишет…
Гаранина тупо посмотрела на нее, теперь у нее уже задергались не только губы, а и щека, и веко.
— Вот ты-то настоящая дура! — обернулась к Белой Саша Калганова. — Война не спишет, а запишет. Не такая это война! По-твоему, и всем нам можно сейчас же отправиться в тыл, распустись только?.. А вот если любовь — любовь все спишет. Вы знаете, какая у нее была любовь, у Нинки?..
— Она со своей любовью себя сделала несчастной. Куда теперь она с ребенком, кому нужна? — сказала Ильина.
— Ха, кому нужна! — крикнула Белая. — А кому нужна была без ребенка, тому и с ребенком. Счастье, счастье! Подумаешь, какое счастье Геша Шелковников! Это несчастье, долговязое несчастье! Счастье в ней самой. Найдется человек, полюбит, не посмотрит ни на какого ребенка, все простит — вот и счастье. Злые языки разве не простят. Она же молодая, красивая…
— Дура, дура! — вдруг еще раз выкрикнула Гаранина и бросилась ничком на нары, плечи ее затряслись. В сознании Елены откуда-то промелькнула мысль: «А если бы Лаврищев… если бы от Лаврищева, вот ты, вот сама поехала бы вслед за Казаковой, одна, без него, чтобы вообще жить без него, всегда, всю жизнь, только вспоминая его, думая о нем, — поехала бы ты, была бы счастлива?» Эта мысль была настолько неожиданной, что Елену будто кто подбросил, она села, точно оглушенная, потом осторожно, тихо, словно боясь разбередить рану, легла на спину, утихла. Голоса девчат доносились до нее издалека-издалека. А девчата продолжали разговор:
— Да, красивая была наша Нинка! Красивая! Ведь она и вправду его любила, это свое долговязое несчастье-то, и вправду! — с какой-то болью сказала Ильина.
— А я о чем говорю! — подтвердила Калганова.
— Любила, — продолжала Ильина. — Это бывает, наверное, только раз в жизни. Только раз, девочки! За что же она будет несчастной, за что на нее будут показывать пальцем: фронтовая! — за что?
Галя Белая оставалась неисправимой, она усмехнулась, то ли от того, что ей действительно было смешно, то ли просто из духа противоречия:
— И нашла кого — Гешу! Вон Люська-москвичка из радиороты обратала начфина самого и тоже уехала. Теперь по его аттестату тысячу рублей получает, наплевать, что старик. А Геша? Козел — ни шерсти, ни молока!..
Варя при этих словах вскочила, озираясь, будто затравленная, на лице у нее проступили красные пятна, она сделала несколько шагов к Гараниной, которая по-прежнему лежала на спине, уставясь глазами, полными слез, рванулась к Наде Ильиной, потом к Саше Калгановой и вдруг, круто повернувшись, выбежала из шалаша. Она не знала, что сделать. Все ее существо переполняла, душила обида, горечь, недоумение, даже злоба, слепая и безразборчивая. Тупо поводя головой, она осмотрела лагерь, который сейчас, казалось, был в тумане, увидела у мужского шалаша Шелковникова; в гимнастерке без ремня, он чистил сапоги, поставив ногу на пенек — тоже готовился к дежурству, — рванулась к нему.
— Привет, рыжая, — весело окликнул Шелковников.
— Я не рыжая, я каштановая, — задыхаясь, произнесла Варя, подбежав к нему. — Каштановая… А ты — подлец, подлец! — Она бесстрашно выпрямилась перед ним, подошла вплотную; дыхание, казалось, вовсе оставило ее, она до неузнаваемости побледнела, ее глаза от напряжения наполнились слезами. — Подлец, подлец! За Нинку — подлец! За Вовку — подлец! За всех нас — подлец! Люди думают о войне, о победе, о счастье, а ты… Подлец, подлец! — выкрикнула она с каким-то недевчоночьим завыванием, подпрыгнула, хотела ударить его по щеке, но обхватила голову руками и слепо, не разбирая пути, бросилась обратно к себе в шалаш.
Шелковников во все глаза обалдело смотрел ей вслед.
— Что, схватил? Здорово она тебя, Геша! — раздался из шалаша голос Пузырева. — Уж не подложил ли ты мину и под Карамышеву?
Пузырев, довольный, захлебываясь, засмеялся.
А Варя, вбежав к себе в шалаш, громко всхлипывая, расплакалась навзрыд.
— Противные! Все противные! Все, все! — выкрикивала она.
— Что с тобой, Варя! Не надо, Варя! Этим Нинке не поможешь, не надо, Варя, — пыталась уговаривать ее Надя Ильина. Она машинально взяла брошенную Варей работу, прочла намеченное для вышивки: «Игорю. Отечественная война. От Вари», а потом и сама вдруг расплакалась, а за нею заплакали все девчата — и те, которые осуждали Казакову, и те, которые восторгались ею. В этот вечер кто-то из девушек надел Кларе новый чепчик, розовый, с лентами, а когда все ложились спать, Саша Калганова уложила спать и Клару, и кукла, не спавшая перед этим много ночей, ложась, тихо и благодарно простонала.
Это было последнее крупное событие в роте перед очередной боевой операцией. На второй день опергруппа связи выехала на участок главного удара…
С того момента, когда был объявлен приказ об отправке оперативной группы, каждый шаг, каждое событие в сознании Вари отпечатывались с небывалой четкостью, как будто и она сама, и время теперь были уже не вольны перед самими собой, — все стало совершаться с неотвратимой, раз и навсегда кем-то заданной последовательностью.
Еще ничего не случилось, еще только был получен приказ, но Варя уже почувствовала эту неотвратимость, перед которой вдруг погасло, стушевалось, потеряло всякое значение то, что было в жизни до настоящего момента, будто в жизни ее провели черту, жирную черту, и сказали: «Все, что было за этой чертой, его уже нет, не будет и, пожалуй, не было, а все, что произойдет и случится по эту сторону черты, это и будет главным в твоей жизни, с этого, наверное, и начнется твоя настоящая жизнь, потому что ты едешь на фронт не как все другие, а виноватая, с наказанием и потому больше, чем все другие, должна вести себя как следует».