Потом всю дорогу она видела этого немца, который, салютуя, открывал путь на Германию, пропуская все новые и новые войска, в душе у нее мало-помалу ослабевало оцепенение, росло что-то безмерно большое и светлое, и это большое и светлое была радость победы. Все, что она видела в эти два дня: столпотворение на дороге, искромсанный снарядами лес, огненные поезда, мчавшиеся в сторону немцев, дымное кольцо в небе, убитый из группы командующего, дым, грохот, ругательства, треск разорванного полотна в небе, сбитые «илы», застывшие мертвые танки и наконец салютующий немец на обочине дороги, — все это и была победа, победа, которую так ждали все и которая, несмотря ни на что, вызывала ликование у всех.

XII

В этом доме жили состоятельные хозяева, Лаврищев обошел все комнаты на первом и втором этажах: просторный зал, мягкая мебель, картины, спальная с просторнейшими из красного дерева кроватями, перины, рабочий кабинет, библиотека, уютненькие комнатушки где-то под застрехой — все в немецком духе, и все сохранено так, как оставили поспешно бежавшие хозяева.

Остановка была кратковременной, всего на ночь, а может, и того меньше, Лаврищев и сам не мог сказать, но люди размещались будто навек. Повар готовил на плите обед, Шелковников растапливал ванну, девушки хлопотали в спальной, готовились на ночлег, Карамышева, забившись в мягкое кресло, уже вышивала ярко-красными нитками, мужчины устраивались в зале.

Лаврищев занял библиотеку на втором этаже, втайне надеясь в ночной тиши полистать чужие книги, такие аккуратные на вид, в чудесных переплетах, увесистые, будто наполненные свинцом. Здесь было много и дряни — книги Гитлера, Геббельса, но тут же стояли «Анна Каренина», «Преступление и наказание», «Бесы» и, наверное, много другого любопытного.

Втащив в библиотеку кушетку, раздобыв лампу, Лаврищев закрылся и, предвкушая радость общения с книгами, расстегнул воротничок, прошелся вдоль книжных полок, разминаясь. И только протянул руку к приглянувшейся книге в густо-малиновом ледерине, как почувствовал на себе чей-то внимательный молчаливый взгляд, вскинул голову и прямо перед собой, в темном окне, для чего-то проделанном из библиотеки в темный коридор, увидел большую рыжую собаку, которая стояла, опираясь передними лапами о подоконник, и сквозь стекло наблюдала за ним. Это была собака, забытая хозяином, Лаврищев видел ее во дворе. «Фу, черт, как она попала сюда?» — выругался он. Открыл дверь, крикнул вниз, где раздавались голоса людей:

— Эй, кто там, возьмите отсюда собаку, зачем впустили!

— А ее никто не впускал, — появившись из темноты, сказал Пузырев. — Сама бродит. Ну, ты! Недобитое фашистское отродье, марш отсюда! Не то по кумполу! Порядку не знаешь?..

Собака зло покосилась на Пузырева, легко соскочила с подоконника и, сгорбясь, скрылась в темноте.

— Выпустите ее на улицу, — приказал Лаврищев и поморщился: Пузырев всегда напоминал ему кого-то страшно знакомого, а кого — отказывала память.

— Есть, товарищ майор, выгоню, — ответил Пузырев снизу, из темноты.

Лаврищев вернулся в библиотеку, остановился перед книжными полками, ища глазами книгу, которая приглянулась. Но сегодня, видно, не суждено было побыть наедине с книгами: внизу, в зале, послышался шум, на лестнице загрохотало, распахнулась дверь, и на пороге показался Троицкий в порыве какого-то восторга, присущего только ему, раскинувший руки. Через мгновение он уже мял Лаврищева, глотая от волнения слова:

— Вот он где спрятался! И здесь книги, книги. Я помешал? Ничего. Брось ты эти книги — муть фашистская. Еле тебя нашел. Хочу выпить. Сегодня коньяку выпью. Как следует! За нашу победу! Пьем, Николай Николаевич? Я давно обещал тебе коньяку. Вот, вот, вот…

И он выставил на стол сразу две бутылки, сверток с закуской.

— Не хочу быть скупым комендантом, хочу быть летчиком. Давай на час забудем все и выпьем — как летчики, боевые товарищи — за победу, за победу!..

Лаврищев был смущен таким бесцеремонным вторжением, как смущается непрошеных гостей человек, занятый неотложным делом и вынужденный оставить свое дело ради этих самых гостей.

— Какими путями, откуда, как нашел? — спрашивал он Троицкого, продолжая стоять у книжной полки и равнодушно глядя на бутылки коньяка.

Троицкий сбросил шинель на кушетку, широким жестом расправил портупею, встал против него — без своих стыдных усиков, розовощекий.

— К чертям! От старого шлагбаума к новому! Бросил свои аглицкие парки, пускай снова зарастают. Создам другие — ты говоришь, на это у меня талант. Мчусь подыскивать новое место для штаба. Но вот беда — приказано обосноваться на том берегу, а реку, оказывается, еще не форсировали. Подождем тут до утра.

— Так, так, — молвил Лаврищев.

— Ты что, не рад мне? Не хочу ничего принимать во внимание. Пьем — и все тут! — за нашу победу! Или ты против, не хочешь выпить за победу? Так и запишем, пеняй на себя, товарищ комиссар!..

— Какая муха тебя укусила, Женя? Ты, кажется, пил одно молоко, да и то сквозь зубы, — тихо, по-домашнему сказал Лаврищев и вдруг мысленно махнул на все рукой: на книги, на свое желание полистать их, решительно шагнул к столу. — Выпьем — за победу!..

Троицкий обнял его.

— Душа лубезный, душа лубезный. Я знаю, к кому иду свою радость потешить. Душа лубезный. — От него почему-то пахло свежими яблоками.

— Ну-ну, целоваться потом, — отмахнулся Лаврищев мягко.

Через четверть часа Троицкий, выпивший целую стопку коньяку, пылающий, взбудораженный, с темными, провалившимися еще глубже глазами, говорил, энергично взмахивая рукой:

— Теперь, Николай Николаевич, все! Теперь — победа! Конец войне! Больше мы не попадем на самолет. — Вдруг вскинул голову: — А это что за пес? Немецкий?

Собака снова смотрела в окно, встав на подоконник, глаза ее горели в темноте.

— Вот неладная! — сказал Лаврищев, подошел к окну, махнул рукой: — Марш отсюда!..

Собака скрылась.

— Да, да, победа! Победа и — новые дела. Ты к своим открытиям, а я куда? Всю жизнь учился и ничего не кончил. Ни образования, ни специальности. Был один самолет, да и последний потерял. Или и в самом деле клумбы подстригать?..

Лаврищев сел за стол, все еще оглядываясь на темное окно, потянулся за трубкой.

— Это совсем неплохо, Евгений, — клумбы подстригать. Чего ты боишься?

— Боишься? — вскочил Троицкий, и паркет хрустнул под ним. — Мне хочется обозвать тебя, комиссар. Ты вот в книжках роешься. Что тут есть? — Повернулся к книжной полке. — Гитлер — к черту! Геббельс — к черту! — Выхватывал книгу за книгой. — К черту, к черту!.. Лев Толстой! — Прижал книгу к груди. — Толстому не место рядом с Гитлером. — Выхватил еще книгу. — Вот! Достоевский! «Бесы». Они любят Достоевского. Особенно «Бесов». Да любят ли? Подлизываются. Хотя, будь он жив, он тоже ненавидел бы их. Ненавидел бы! Вот что говорил Достоевский в этих самых «Бесах»: «Если людей лишить безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает». Понял? Что же мне теперь — проститься с безмерно великим и умереть в отчаянии?

— Великое — все, что называется на земле труд, творчество.

— Великое все, что красиво, комиссар! Если хочешь знать, и труд, и творчество на земле — все для красоты самой земли, человека, человеческого разума. Я хочу делать великое и красивое или не заслужил того?

«Недобитое фашистское отродье» — собака опять смотрела в окно и как будто внимательно слушала и понимала все, о чем они говорили. Лаврищев повернулся спиной к окну, чтобы не видеть ее.

— Не хочешь подстригать клумбы, становись инженером, артистом, кто тебе мешает? Ты, Евгений, моложе меня, пробивайся в академию, учись, твори, делай великое и красивое. Может статься, создашь новый самолет, который будет бороздить просторы стратосферы. Хочешь, выпьем за твои чудо-самолет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: