С одним из отрядов Красной Армии, проходивших мимо села, появился Адриан Митрофанович Топоров. О Топорове дед да и все сельчане, знающие его, говорили у нас с таким уважением, как часто не говорят и о любимом отце. Это он научил коммунаров грамоте, а их детям привил любовь к книге, к знаниям.

Коммунары построили школу и учились в ней все — от мала до велика. Первые годы даже устраивались в школе общественные чтения книг. Топоров был учителем и моего отца. От него унаследовал отец любовь к рисованию, музыке, к профессии педагога.

Принимались в коммуну новые крестьяне на собрании, где произносили клятву быть верными общему делу, работать добросовестно, не заводить склок, отказаться от старых привычек и участвовать в культурной жизни. И клятву свою коммунары держали крепко.

Теперь, раздумывая над прошлым своего родного села, о

Топорове—учителе коммунаров и наставнике моего отца, я невольно думаю о том, что и я обязан ему своим воспитанием и первыми знаниями, приобретенными в школе...

Письма от отца приходили с фронта редко и были полны заботой о нас, о колхозе, о доме. Отец очень тосковал вдали от семьи, от родимого края и однажды в солдатском треугольнике даже прислал свои стихи:

С каким бы радостным томленьем К земле бы грудью я припал.

С каким бы трепетным волненьем Знакомым полем прошагал.

Там в тихие часы рассвета,

Как брызнут первые лучи,

Среди полей далёко где-то Теперь токуют косачи...

Вскоре я подружился с ребятами из детского дома, эвакуированного из осажденного Ленинграда. Они поразили меня замкнутостью, серьезностью и рассудительностью. Эти дети рано узнали горе.

Здесь пришло первое, мальчишеское чувство. Лора Виноградова... О чем говорить — она была не самая симпатичная из всех ленинградских девчонок, но я до сих пор помню ее поношенное черное пальто, помню ее серьезное лицо и белую шапочку. Вначале я долго смотрел на нее издалека, боялся заговорить, боялся показаться смешным, но потом как-то само по себе произошло так, что она рассказала мне о своих родителях, о голодном, разрушенном Ленинграде, о трудной и холодной дороге к нам, на Алтай. И мне еще сильнее захотелось сделать для нее что-то большое, необычайное, героическое, чтобы вернуть ее в родной дом и чтобы она встретилась там с матерью и отцом. Не очень-то мне нравился и тот строгий распорядок детского дома, по которому Лора должна была в одно и то же время ложиться спать, в одно и то же время завтракать, обедать и ужинать...

Мы-то, сельские ребята, привыкли есть и гулять, когда хотели, и нередко нас загоняли домой, когда уже совсем стемнеет... Только намного позже я сам привык к тому порядку, который так не полюбился мне в детстве.

Кончилась война...

Отец, уставший от дальней дороги, от пережитых волнений, добравшись домой, как-то разом сник. Прямо в шинели сел посреди избы. Только усталые глаза его светились счастьем, осматривали всех нас с головы до ног. Тут вспомнились мне недавние слова деда: «Живые будут дома, а мертвым вечная память. Много головушек положено за нас». И вот он вернулся. Вернулся живой. Показался он мне постаревшим и очень нескладным в мешковатой шинели, не таким я его представлял все эти годы. Сестренка не узнала отца и сторонилась его. Я же испытывал смешанное чувство неловкости и в то же время уверенности, что я очень нужен ему — своему отцу.

— Ну вот что, ребята, — прервал мои размышления дед, — я свою команду сдаю. Отец вам теперь командир. Показывайте ему свои уроки.

И сразу все вокруг приобрело понятный житейский смысл, и я уже волновался за то, чтобы не огорчить отца, хотелось, чтобы он порадовался моим успехам в учебе. Боялся, чтобы дед не припомнил мне сейчас в присутствии отца какую-нибудь проделку.

Дед будто понял мое волнение.

— Кособочит буквы, — сказал он, когда отец, отдохнув с дороги, как мне показалось, с волнением, осторожно и внимательно стал переворачивать страницы моих тетрадок. — Сколько раз говорил: держи руку твердо, — продолжал дед, — тогда всякая буква подчинится. Неровно ведет. — И, как бы оправдывая меня, добавил: — Да и то сказать: дети сами растут неровно. Ровно-то, может, одна лебеда растет.

Вскоре мы переехали обратно в родное Полковниково. С жильем было трудно. Поселились в небольшой избушке на курьих ножках. Отец стал перестраивать наш теремок. Советовался со мной, как со взрослым. Вместе мы работали пилой и молотками. Устроились, на наш взгляд, уютно.

Отец вернулся к своей профессии учителя. Я пошел в новую для меня школу. Война оставила свои следы везде, даже в далеких от фронта сельских школах Алтая. Наши учителя и мы, ученики, долго еще продолжали преодолевать трудности— нехватку книг и учебных пособий. После уроков ездили в лес на заготовку дров для школы. Исписанные тетради вновь пускали в ход, предварительно отбелив их в растворе хлорной извести, учебники читали по очереди — их не хватало. Наши учителя сражались с районными организациями за каждую карту, за каждый учебный макет. Приходилось многое делать своими руками. Даже мел получали, как хлеб, по карточкам. Изобретательности наших педагогов не было границ. Нашелся и мел или, скорее, его заменитель: пережигали кости и писали. Но хуже от этого никто не учился. Только бережливее относились к учебникам, ко всему, что сделали собственными руками.

Само же появление мое в новой школе запомнилось надолго.

Убежден, что существует неписаная ребячья традиция — встречать новичков какими-то испытаниями. Испытания устраиваются разные и часто без всякого сговора.

Через два-три дня, после того как познакомился с классом, я почувствовал, что один из учеников, явно подстрекаемый заводилами, исподволь стал ко мне придираться. То толкнет в коридоре, то займет мое место на парте, то ножку подставит. Я терпел эти вызовы настолько, насколько у меня хватило выдержки. И как-то раз на перемене, после того как получил очередной крепкий пинок, недолго раздумывая, размахнулся и ударил обидчика по уху.

Класс в ожидании замер.

К счастью, я оказался не слабее задиры. Мы катались за классной доской, молча и сосредоточенно лупцуя друг друга. Я наседал. Парень выхватил что-то из кармана, пытаясь, наверное, меня напугать, но я рванулся навстречу. И вдруг острая боль с левой стороны лица... Хлынула кровь. Я готов был продолжать драку, но моя окровавленная физиономия испугала противника и он, не выдержав этого «раунда», бросился наутек.

При виде крови ахнули от страха ребята. Я побежал смыть кровь, но в коридоре появился директор.

— Титов! Кто тебя?

Я молчал.

И тут какая-то девочка, запинаясь от испуга, назвала имя моего «противника»...

Я очень быстро схожусь с людьми и не таю обид, и уже, кажется, дня через три-четыре вместе с «противником» мы играли в лапту, а шрам, теперь уже совсем незаметный, остался у меня как доказательство того, что свой первый в жизни «кровавый» бой я выдержал не дрогнув.

После этого ко мне уже никто не придирался и я на равных правах сражался и в бабки, и в «бить — бежать» — так у нас в Сибири называется игра в лапту.

Лапта, наверное, была моей любимой игрой потому, что я довольно быстро бегал и в возрасте двенадцати—четырнадцати лет пробегал в обыкновенных ботинках стометровку за двенадцать секунд. Этим, собственно, я объясняю и то, что почти всегда ходил в «форвардах» нашей ребячьей футбольной команды. «Техничной» игрой я блеснуть не мог, но догонять меня, пожалуй, было нелегко...

Уже в пятом классе большинство наших ребят «заболели» самодеятельностью.

Была у нас учительница, она же и старшая вожатая пионерской дружины, — Гея Кострова. Как-то пригласила она меня в школу и предложила участвовать в хоре. Попросила что-нибудь спеть. Стараясь свыше всякой меры, я громко спел ей популярную песню о черноморских моряках-героях: «Холодные волны вздымают лавиной широкое Черное море»...

Не знаю, была ли Кострова довольна мной, но мне мой голос понравился. Однако через несколько минут, когда запела сама Гея, я понял, что Шаляпин из меня не получится. Сейчас я понимаю, что голос у нее был не так красив, как силен. Даже окна дребезжали, когда она брала высокие ноты. Но тогда я был потрясен, растерян и тут же, не задумываясь, из «певцов» двинулся в литературный кружок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: