Мы лежали молча, глядя на вспененную воду. Впервые за много недель мы получили возможность побыть наедине с собой, спокойно подумать. Экспедиция потерпела неудачу, на снаряжение наложен арест, денег нет, алчные люди того и гляди доберутся до нашего имущества — тут было над чем призадуматься. Положение не из приятных. Как отнесутся к этому в музее? Что мы им напишем? Как объясним свою неудачу?
Колман стал мечтать вслух.
— Прелестное место, правда? — задумчиво сказал он. — Смотри, как плещет о скалы прибой; видишь, вон там, где утесы расступаются, берег песчаный, а позади — кактусы. Вокруг — ни души. Почему бы нам здесь не остаться? Построим из коралла дом и займемся исследованиями. С городом нас все равно ничто не связывает, да и народ там не слишком-то веселый. Как ты считаешь?
Я окинул взглядом море, бурые скалы, залитый солнцем берег и зеленые заросли. Прелестное место. Почему бы нам здесь не остаться? Кругом сколько угодно камня и карликовых пальм. В материале недостатка нет.
Действительно, почему бы нет? Я вскочил на ноги, передо мной снова забрезжил луч надежды. Но тут же я вспомнил, что у нас нет никаких инструментов, даже топора. Впрочем, может быть, удастся уговорить комиссара, чтобы нам позволили взять кое-что из нашего снаряжения, не дожидаясь указаний из Нассау. Было решено, что я пойду в город и поговорю с ним, а Колман тем временем поищет место для лагеря.
Темнолицый комиссар, по-прежнему слегка улыбаясь, выслушал меня и после минутного колебания согласился. При ближайшем рассмотрении он оказался не таким уж бездушным. Вручив помощнику ключи, он объяснял ему, что мы можем взять из снаряжения, которое хранилось теперь в сарае, все, что попросим. Затем повернулся ко мне и выразил сожаление, что не может больше ничем помочь: если он вернет нам имущество, Ричардсон может поднять скандал. По-видимому, письмо государственного секретаря и другие бумаги произвели на него впечатление. Комиссар добавил, что постарается сделать для нас все, что в его силах, пока не получит распоряжения из Нассау.
Когда, шатаясь под тяжестью груза, я вернулся к утесу, Колмана нигде не было видно. Сбросив тюк на землю, я вытер пот, заливавший мне глаза, и позвал его. Колман тотчас же вынырнул из зарослей, его лицо сияло. Поманив меня рукой, он повернулся и снова исчез в зарослях лаванды и железного дерева. Я последовал за ним. Он вытянул вперед руку: футах в пятидесяти от нас, между двумя массивными кактусами, ютилась крохотная коралловая хижина, крытая пальмовыми листьями.
Из глубины памяти всплыли слова какой-то давно прочитанной книги — дома строят не для людей, а для пауков. Люди строят дом, поселяются в нем, наполняют его своими голосами, своим смехом, плачем, ссорами, гневом, они укрываются в нем от непогоды, рожают и вскармливают детей, спят и в конце концов оставляют дом последнему жильцу — восьминогому пауку. Такова судьба всех домов, если только они не гибнут раньше времени от пожара, войны или землетрясения. Рано или поздно веселые голоса затихают, удаляются и замолкают навсегда. Дети, как птенцы, покидают гнездо, старики умирают или переселяются в более плодородные долины — и тогда дом занимают пауки, чтобы прясть свою осеннюю паутину — саван для забытых, рассыпающихся в прах вещей.
Этот дом давно уже был занят пауками. Один из них, большой, черный, бесшумно скользнул в сторону и скрылся в щели, когда мы отворили скрипучую дверь. Я видел слабое мерцание его немигающих глаз. Липкая паутина коснулась моей щеки. Я хотел стряхнуть ее, но она прилипла к пальцам. В конце концов паутина упала, и на косяке стали видны полустершиеся карандашные отметки, расположенные примерно в сантиметре друг от друга, и тут же неразборчиво нацарапанные даты. Такие же отметки делались на косяке двери в моем собственном доме — в тысяча восьмистах милях к северу отсюда. По ним следили, как растут дети. У нас верхняя черта была поставлена в августе 1914 года — в этом месяце началась первая мировая война.
Я толкнул ставню, она с треском отвалилась и упала в траву. Солнечный свет хлынул в окно, ярко осветив две пыльные комнатушки. Убогий дом! — четыре голых стены, крыша — и больше ничего. Но деревянный пол, хоть и скрипел, был еще крепок, а крыша сохранилась почти в целости. Положить на нее несколько пальмовых листьев — и она будет в полном порядке. Стены были сложены из коралла, слабо мерцавшего побелкой из-под десятилетнего слоя пыли.
Метлой, сделанной из палки и пучка листьев, мы очистили дом от паутины и прогнали пауков вниз, под каменные стены, откуда они первоначально появились. Только одному из них, черно-желтому, разрешили остаться. Мы долго пытались выманить его из щели, но он только глубже забирался в нее и угрюмо взирал на нахальных пришельцев. Затем мы спустились с куском парусины к морю, набрали в него воды и, вернувшись в дом, обильно сполоснули пол теплой морской водой. При этом из одного угла выбросили останки желто-оранжевого краба; его панцирь, застучав по полу, рассыпался на куски.
Покончив с уборкой, мы отошли подальше, чтобы полюбоваться нашим вновь обретенным жилищем. Лучшего места нельзя было и желать. Дом, прикрытый с востока от пассатов кактусами, так хорошо вписывался в ландшафт, что уже на расстоянии нескольких шагов его трудно было заметить. Буйно разросшиеся опунции и сорная трава со всех сторон окружали его и затрудняли проход во двор, однако за какой-нибудь час мы основательно поправили дело при помощи мачете. Когда мы кончили, солнце уже садилось, по земле стлались длинные тени.
— Недурно, — сказал Колман. — Теперь не мешало бы и поесть.
— Это можно, — улыбнулся я и повел его на берег, где оставил банки с консервами.
Не зная, что окажется внутри, мы открыли наугад две банки — этикетки были с них смыты. В одной оказалась лососина, в другой — груши. Это было довольно странное меню, но мы мигом все проглотили и выкинули пустые банки в море…
Наступало утро. Солнечные лучи проникли в открытые окна, медленно передвигаясь по полу, переползли через наши тела и золотыми пятнами расцветили коралловые стены. Хорошо было дремать, греясь в лучах утреннего солнца. Это была нервная реакция на события прошедших дней. Мы устали от моря, устали волноваться за доверенное нам снаряжение, нам теперь было все равно. Спешить некуда, по крайней мере в данный момент, и мы, закрыв глаза, дремали и дремали.
За хижиной, за невысоким каменистым склоном слышался негромкий ропот моря — шелест-вздох, шелест-вздох. Пассат стих, и волны плескались лениво, словно маятник, отсчитывающий время. Куда вам спешить теперь? Куда спешить? Мимо порога ползла ящерица, она замерла на миг, как статуэтка, и бросилась за пролетающим жуком. Запели птицы, донесся неясный шорох невидимых крыльев, нежное воркование голубей. С земли подымались чистые, зеленые запахи — аромат листьев, цветков, благоухание опунций. На острове начиналось утро, тихое и мирное — в сиянии солнца, пении птиц и шепоте моря. Мы встрепенулись и открыли глаза.
Уоли улыбнулся, лег на другой бок и зевнул.
— Хорошо, черт побери, — сказал он, вскочил на ноги и, сбросив оставшуюся на нем одежду, побежал, к морю. С громким криком он подпрыгнул и погрузился в воду. Фонтан брызг взметнулся ввысь, морская синь прорезалась широкой пенистой полосой. Мне было тоже хорошо, впервые за много недель я действительно отдыхал.
Выкупавшись, мы разлеглись на камнях, наслаждаясь солнцем и наблюдая, как волны взбегают на берег и скатываются обратно. Большая четырехмачтовая шхуна выходила в открытый океан из пролива Ямайка на север. Она направлялась в Америку, вероятно, с грузом сандалового дерева, который взяла на Гаити. «Можно было бы уехать на одной из них», — задумчиво проговорил Колман, но было ясно, что он шутит. Возвращаться сейчас домой не имело никакого смысла. Там холодно, солнца нет — по крайней мере такого, как здесь, — нет теплого синего моря, негде купаться. Правда, мы не знали, удастся ли нам сегодня позавтракать, но нас это отнюдь не волновало — нам было хорошо.