Напрасно она увязывалась за мной, когда я уходил на этюды за город, на Юрьеву горку. Ни лесная тишь, ни безлюдье и просторы полей не помогали мне побороть робость, и все-таки…
Однажды вечером мы с Анютой сидели на берегу, на городской окраине, неподалеку от купален.
У ног тихо струилась река.
«Решайся!» — сказал я себе.
Анюта нацепила мою фуражку.
Я прижимаюсь к ее плечу. Наконец-то.
И вдруг шаги — показывается целая ватага.
Они подходят. Я хочу забрать фуражку.
— Анюта, отдай мою фуражку.
Мы встаем, но фуражка по-прежнему на голове у Анюты. Ватага идет за нами.
Кончается тем, что один из парней пинает меня в спину и кричит, убегая: «Отвяжись от нее и не вздумай соваться на набережную, не то берегись…»
Тебя, Анюта, я сегодня не вижу.
Все это было так давно.
Я вырос, от детства и юности не осталось и следа, голова полна грустных мыслей!
А как хотелось бы вернуться в то время, узнать тебя, увидеть твое, должно быть, теперь постаревшее лицо!
Тогда оно было гладким, без единой морщинки, а я только раз-другой осмелился поцеловать тебя. Ты помнишь?
Первой обняла и поцеловала меня ты сама. Я ошеломленно молчал. У меня кружилась голова. Но я не подал виду и не отвел глаз, чтобы показать, какой я храбрый.
Однажды ты заболела. Ты лежала в постели, и лицо у тебя было все в красных пятнышках. Я пришел навестить тебя, сел на край кровати в ногах и спросил: не оттого ли ты слегла, что я накануне поцеловал тебя?
— Нет, — с томной улыбкой ответила ты.
Не вернуть тех времен.
С гимназисткой Ольгой, твоей подругой, я познакомился под мостом. Скуластое личико со вздернутым и чуть скособоченным носиком.
Моя тяга к ней была непреодолима, как прихоть беременной женщины. Во мне бурлило желание, а она мечтала о вечной любви.
Мне хотелось убежать, хотелось, чтобы ее не было на свете.
Но ее сухие ручки и короткие ножки внушали мне жалость.
Расставаясь с ней, я послал ей прощальные стихи, в которых писал, что я не создан для вечной любви, которой она жаждала.
К третьему роману я стал куда решительнее. Целовался напропалую. И уже не робел.
Стоит ли терзать себя и вас рассказами о моих отроческих муках?
Вечера, отгоравшие один за другим над моей головой, слагались в годы, и одна за другой умирала, чуть народившись среди витебских частоколов, очередная любовь.
Давно увяли поцелуи, рассыпанные по скамейкам в садах и аллеях.
Давно умолк звук ваших имен.
Но я пройду по улицам, где вы жили, горечь бесплодных свиданий снова пронзит меня, и я перенесу ее на холст.
Пусть нынешние серые будни осветятся этими воспоминаниями, рассеются в их блеске!
И улыбнется сторонний зритель.
У Теи дома я валялся на диване в кабинете ее отца-врача. Обитый вытертой, местами дырявой черной клеенкой диван у окна.
Верно, на него доктор укладывал для осмотра пациентов: беременных женщин или просто больных, страдающих желудком, сердцем, головными болями.
Я ложился на спину, положив руки под голову, и задумчиво разглядывал потолок, дверь, край дивана, куда садилась Тея.
Надо подождать. Тея занята: хлопочет на кухне, готовит ужин — рыба, хлеб, масло, — и ее большущая жирная псина крутится у нее под ногами.
Я облюбовал это место нарочно, чтобы, когда Тея подойдет поцеловать меня, протянуть руки ей навстречу.
Звонок. Кто это?
Если отец, придется слезть с дивана и скрыться.
Так кто же?
Нет, просто Теина подруга. Заходит и болтает с Теей.
Я не выхожу. Вернее, выхожу, но подруга сидит ко мне спиной и не видит.
У меня какое-то странное чувство.
Досадно, что меня потревожили и спугнули надежду дождаться, когда подойдет Тея.
Но эта некстати явившаяся подруга, ее мелодичный, как будто из другого мира, голос отчего-то волнуют меня.
Кто она? Право, мне страшно. Нет, надо подойти, заговорить.
Но она уже прощается. Уходит, едва взглянув на меня.
Мы с Теей тоже выходим погулять. И на мосту снова встречаем ее подругу.
Она одна, совсем одна.
С ней, не с Теей, а с ней должен я быть — вдруг озаряет меня!
Она молчит, я тоже. Она смотрит — о, ее глаза! — я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне все: мое детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел ее в первый раз.
И я понял: это моя жена.
На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, черные! Это мои глаза, моя душа.
Тея вмиг стала чужой и безразличной.
Я вошел в новый дом, и он стал моим навсегда.
Моя мастерская…
Моя мастерская помещалась в нашем же дворе, в комнате, которую я снимал у Явичей. Проходить туда надо было через кухню и хозяйскую столовую, где сидел сам хозяин, торговец кожей, высокий бородатый старик, — сидел за столом и пил чай.
Когда я шел мимо, он чуть поворачивал в мою сторону голову: «День добрый».
Мне же при виде накрытого стола с лампой и двумя тарелками — из одной выглядывала здоровенная кость — делалось неловко.
Дочь его — перезревшая, чернявая и некрасивая девушка, с широкой, но какой-то странной улыбкой.
Волосы у нее, как у ангела на иконе, глаза застенчиво поблескивают.
Завидев меня, она старалась прикрыть лицо платком или краем скатерти.
Мою комнату заливал густо-синий свет из единственного окна. Он шел издалека: с холма, на котором стояла церковь.
Этот пригорок с церковью я не раз и всегда с удовольствием изображал на своих картинах.
Вхожу, бросаюсь на кровать. Вокруг все то же: картины по стенам, неровный пол, убогий стол и стул, и везде пылища.
Тихонько, одним мизинчиком стучится в дверь Белла.
Она прижимает к груди большой букет из веток рябины: сине-зеленые листья и красные капельки ягод.
— Спасибо, вот спасибо! — говорю я.
Да что слова!
В комнате темно. Я целую Беллу.
Передо мной уже выстраивается натюрморт.
Белла мне позирует. Лежит обнаженная — я вижу белизну и округлость.
Невольно делаю к ней шаг. Признаюсь, в первый раз я вижу обнаженное женское тело.
Хотя она была уже почти моя невеста, я все боялся подойти, коснуться, потрогать это сокровище.
Так смотришь на блюдо с роскошным кушаньем.
Я написал с нее этюд и повесил на стену.
На другой день его узрела мама.
— Это что же такое?
Голая женщина, груди, темные соски.
Мне стыдно, маме тоже.
— Убери этот срам, — говорит мама.
— Мамочка! Я тебя очень люблю, но… Разве ты никогда не видела себя раздетой? Ну, вот и я просто смотрю и рисую. Только и всего.
Однако я послушался. Снял обнаженную и повесил другую картину — какой-то пейзаж с процессией.
Вскоре я переехал в другую комнату, на квартиру жандарма.
И был даже рад. Мне казалось, что он охраняет меня днем и ночью.
Рисуй что хочешь.
И Белла может приходить и уходить когда вздумается.
Жандарм был здоровенный, с длинными усами, как на картинке.
Напротив дома — Ильинская церковь.
Как-то вечером — была зима, шел снег — я вышел проводить Беллу до дому, мы обнялись и вдруг чуть не споткнулись о какой-то сверток.
Что это?
Подкидыш. Пищащий живой комочек, укутанный в темный шерстяной платок.