Помню, как мама первый раз ходила к фотографу.

На вывеске ателье красовалось целых две медали. Представляете, как мы робели!

Чтобы обошлось дешевле, решено было сняться всем семейством, включая дядюшек и тетушек, на одну небольшую карточку.

Моя жизнь i_028.jpg
Старик с коробом и корзиной. 1910-е. Бумага, тушь.

Мне было лет пять-шесть, меня нарядили в красный бархатный костюм с золотыми пуговицами и поставили около маминой юбки. С другой стороны стояла сестра, и оба мы открыли рты, чтобы легче дышалось.

Придя за снимком, мы, как водится, стали было торговаться.

Но мастер рассвирепел и изорвал единственный отпечаток на мелкие кусочки.

Я оторопел, но все же подобрал обрывки и дома склеил.

Слава Богу!

Фотограф, у которого я работал, был не в пример любезнее. Его льстивые стоны были слышны в соседней комнате.

Он не платил, но хотя бы кормил меня. Век не забуду щедрые порции супа и мяса, которые я получал, как и другие служащие. А хлеба — бери сколько хочешь.

Спасибо!

Но наконец все взорвалось.

Захватив двадцать семь рублей — единственные за всю жизнь деньги, которые отец дал мне на художественное образование, — я, румяный и кудрявый юнец, отправляюсь в Петербург вместе с приятелем. Решено!

Слезы и гордость душили меня, когда я подбирал с пола деньги — отец швырнул их под стол. (Обижаться нечего — такая уж у него манера.) Ползал и подбирал.

И вот, ползая под столом, я вдруг представил, как буду сидеть по вечерам голодный, среди сытых людей.

У всех всего в достатке, и только мне, несчастному, негде жить и нечего есть.

Не лучше ли так и остаться под столом?

На отцовские расспросы я, заикаясь, отвечал, что хочу поступить в школу и-искусств…

Какую мину он скроил и что сказал, не помню точно.

Вернее всего, сначала промолчал, потом, по обыкновению, разогрел самовар, налил себе чаю и уж тогда, с набитым ртом, сказал: «Что ж, поезжай, если хочешь. Но запомни: денег у меня больше нет. Сам знаешь. Это все, что я могу наскрести. Высылать ничего не буду. Можешь не рассчитывать».

«Все равно, — подумал я, — с деньгами или без — неважно. Неужели никто не напоит меня чаем? И неужели я не найду хоть корку хлеба где-нибудь на скамейке или на столике? Недоеденные куски обычно ведь так и оставляют завернутыми в бумажку.

Главное — искусство, главное — писать, причем не так, как все.

А как? Даст ли мне Бог, или уж не знаю кто, силу оживить картины моим собственным дыханием, вложить в них мою мольбу и тоску, мольбу о спасении, о возрождении?»

Хорошо помню: не проходило ни дня, ни часа, чтобы я не твердил себе: «Я еще жалкий мальчишка».

Да нет, мне, конечно, было страшно: как я прокормлюсь, если ничего не умею, кроме рисования?

Но работать в лавке, как отец, я тоже не мог, просто не хватило бы физических сил ворочать тяжеленные бочки.

В общем-то я был даже рад, что годился только в художники и ни на что другое не был способен. Отличное оправдание: никто не заставит меня зарабатывать. И я не сомневался, что, став художником, выйду в люди.

Однако чтобы жить в Петербурге, нужно было иметь не только деньги, но еще и особый вид на жительство. Я еврей. А царь установил черту оседлости, которую евреи не имели права преступать.

Через знакомого купца отец достал мне временное разрешение: будто бы я ехал по поручению этого купца, получать для него товар.

Итак, в 1907 году я отправился навстречу новой жизни в новом городе.

Я любезничал с девушками…

Моя жизнь i_029.jpg
По дороге в Лиозно. 1910-е. Бумага, тушь.

Я любезничал с девушками на набережной. Или лазал с приятелями по стройкам, крышам и чердакам.

На лавке перед нашей дверью день-деньской трещат кумушки.

Вот идет мой одноклассник. Я высовываю голову из-за двери:

«Иосиф, завтра экзамен».

Значит, я останусь ночевать у него. Насмотрюсь на его курчавую башку.

«Давай готовиться вместе».

У Пайкина дома были игрушки, у Яхнина — роскошная селедка, у Маценко — паровозик, и все это смущало мою душу.

Пока я бегал по двору, не расставаясь с куском хлеба с маслом, дом был мне мирным пристанищем.

Пока ходил в гимназию и подружки дарили мне цветные ленточки — тоже жил безмятежно.

Но с годами в меня вселился страх.

Дело в том, что отец, желая выгадать какие-то привилегии для моего младшего брата, записал меня в метрике двумя годами старше.

И вот я стал подростком.

Ночь. Весь дом спит. Пышет жаром изразцовая печка. Храпит отец.

Улица тоже погружена в темноту и сон.

Вдруг слышу — кто-то возится, сопит и шепчет у наших дверей.

«Мама, мама! — кричу я. — Это, наверно, пришли забирать меня в солдаты!»

— Прячься под кровать, сынок.

Я забираюсь под кровать — там безопасно и уютно.

Не могу передать, как хорошо мне было — сам не знаю почему — лежать, распластавшись под кроватью или на крыше, в надежном укрытии.

Под кроватью пыльно, валяются чьи-то ботинки.

Но я ухожу в свои мысли, взлетаю над миром.

Никто за мной, конечно, не пришел. И я рано или поздно вылезаю.

Значит, я еще не солдат? Еще не дорос.

Слава тебе, Господи.

Но чуть улягусь в постель, как снова чудятся вербовщики, солдаты, погоны и казармы.

Я уже говорил, что за игрой в городки и беготней по крышам на пожарах, за купаньем и рисованьем я не забывал о существовании девушек и приглядывался к ним на набережной.

Косы гимназисток, кружева их длинных панталон будили во мне беспокойство.

Признаться ли, что, как говорили вокруг и как показывало зеркало, в ранней юности на палитре моего лица были смешаны цвета пасхального вина, золотистой муки и засушенных меж книжных страниц розовых лепестков?

Как он любуется собой, скажете вы.

Домашние не раз застигали меня перед зеркалом. Вообще-то, глядя на себя, я размышлял, как нелегко было бы мне написать автопортрет. Но, пожалуй, отчасти и любовался, что же из того? Скажу больше, я был бы не прочь слегка подвести глаза и подкрасить губы, хоть этого и не требовалось, что ж, да… мне очень хотелось нравиться… Нравиться девушкам на набережной…

Я имел успех. Но не умел им воспользоваться.

Вот, например, Нина из Лиозно. Многообещающая прогулка наедине — я это чувствую и потому дрожу. А может, дрожу со страху.

Мы гуляем по мосту, забираемся на чердак, сидим на скамейке.

Ночь, и мы одни.

Где-то вдали прогромыхал почтовый экипаж — он едет к вокзалу. И снова тишина, никого. Делай что хочешь. А что я хочу? Я целую ее.

Один, другой поцелуй. Сегодня, завтра, но дальше дело не идет.

Скоро рассвет. Я недоволен собой. Мы входим в дом ее родителей. Душно. Все спят.

Завтра суббота. И если я останусь до утра, все обрадуются.

Я подходящий жених. Нас будут поздравлять.

Остаться? Какая ночь! Как тепло! Где ты?

В амурной практике я полный невежда. Целых четыре года обхаживал Анюту и вздыхал по ней. А решился за это время, да и то не сам, только разок поцеловать ее, вернее, ответить на ее поцелуй как-то вечером перед калиткой, и как на грех после этого у нее запрыщавело лицо.

Спустя две недели я с ней не здоровался. Узнал, что за ней приударяет один актер. Чего только не изобретала и не разыгрывала эта взбалмошная девчонка, лишь бы завлечь меня!

На какие уловки не пускалась она с подружками, чтобы устроить свидание!

Сам не знаю, что со мною было и куда подевалась моя смелость.

Как мужчина я никуда не годился. Она это видела, и мы оба понимали, что, будь я чуть раскованнее, все пошло бы иначе.

Но нет!

Она нарочно надевала облегающее платье, а я трусил при одном взгляде на него.

Я ничего не понимал, кроме того, что даром теряю время.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: