Бревна трещат и становятся дыбом, но гребцы успевают увернуться.
Почему они не падают в воду?
Вот было бы интересно, если бы взяли и утонули.
Или еще думаю о толстом господине с пухлыми щеками, который любит прогуливаться по мосту и глазеть на девушек. В кондитерской он проглатывает чашку кофе и заедает полдюжиной пирожных. Ужасно жирный и думает, что ужасно умный.
В библиотеке он берет самые серьезные газеты. Читает, отдувается и, рассыпаясь в извинениях, сморкается.
Однажды он явился к портному, помахивая тросточкой, гордый своей неувядаемой свежестью и упитанностью, и спросил у него или у подмастерья, а то и у мальчишки-ученика:
«Простите, сударь, не могли бы вы сказать, сколько материи понадобится, чтобы сшить пару интеллигентных штанов по моей мерке?»
Дубина, охламон, тупица, идиот!
Однажды в пятом классе на уроке рисования зубрила с первой парты, который все время щипался, вдруг показал мне лист тонкой бумаги, на который он перерисовал картинку из «Нивы» — «Курильщик».
Вот это да! Я чуть не упал.
Плохо помню, что и как, но когда я увидел рисунок, меня словно ошпарило: почему не я сделал его, а этот болван!?
Во мне проснулся азарт.
Я ринулся в библиотеку, впился в толстенную «Ниву» и принялся копировать портрет композитора Рубинштейна — мне приглянулся тонкий узор морщинок на его лице; изображение какой-то гречанки и вообще все картинки подряд, а кое-какие, кажется, придумывал сам.
Все эти работы я развесил дома в спальне.
Мне был знаком уличный жаргон, известен обиходный лексикон.
Но слово «художник» было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, — может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил.
Это что-то такое далекое от нас!
И сам я никогда бы на него не натолкнулся.
Но однажды ко мне пришел в гости приятель. Обозрев картинки на стенах, он воскликнул:
— Слушай, да ты настоящий художник!
— Художник? Кто, я — художник? Да нет… Чтобы я…
Он ушел, оставив меня в недоумении.
И тут же я вспомнил, что действительно видел где-то в нашем городке большую, как у лавочников, вывеску: «Школа живописи и рисунка художника Пэна».
«Жребий брошен. Я должен поступить в эту школу и стать художником».
Тогда конец маминым планам сделать из меня приказчика, бухгалтера или, в лучшем случае, преуспевающего фотографа.
В один прекрасный день…
В один прекрасный день (а других и не бывает на свете), когда мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал:
— Мама… я хочу быть художником.
Ни приказчиком, ни бухгалтером я не буду. Все, хватит! Не зря я все время чувствовал: должно случиться что-то особенное.
Посуди сама, разве я такой, как другие?
На что я гожусь?
Я хочу стать художником. Спаси меня, мамочка. Пойдем со мной. Ну, пойдем! В городе есть такое заведение, если я туда поступлю, пройду курс, то стану настоящим художником. И буду так счастлив!
— Что? Художником? Да ты спятил. Пусти, не мешай мне ставить хлеб.
— Мамочка, я больше не могу. Давай сходим!
— Оставь меня в покое.
И все-таки решено. Мы пойдем к Пэну[13]. И если он скажет, что у меня есть талант, можно подумать. Ну, а если нет… (Все равно буду художником, думаю я про себя, но выучусь сам.)
Итак, моя судьба в руках г-на Пэна. По крайней мере, так сочла мама, глава семейства. Отец дал мне пять рублей, плату за месяц, но бросил их во двор, так что мне пришлось бежать подбирать.
Вообще-то в первый раз я узнал о существовании Пэна, когда ехал как-то на трамвае вниз к Соборной площади и мне бросилась в глаза белая на синем фоне надпись: «Школа живописи Пэна».
«Ого! — подумал я. — Какой культурный город наш Витебск!»
И тогда же решил познакомиться с мэтром.
Собственно, эта синяя жестяная вывеска ничем не отличалась от тех, что висели над каждой лавкой.
Ведь в нашем городке визитные карточки или маленькие таблички на дверях не имели никакого смысла. Никто не обратил бы на них внимания.
«Булочная-кондитерская. Гуревич».
«Табак. Все сорта табака».
«Фрукты, бакалея».
«Варшавский портной».
«Парижские моды».
«Школа живописи и рисунка художника Пэна».
И все это коммерция.
Но все же эта последняя вывеска показалась мне словно бы из другого мира.
Синяя, как небесная лазурь.
Открытая дождю и палящему солнцу.
И вот, свернув потрепанные листы с рисунками и ужасно волнуясь, я иду вместе с мамой в мастерскую Пэна.
Едва переступив порог, на лестнице, ощущаю пьянящий чудесный запах холста и красок. Повсюду висят портреты. Дочь градоначальника. Сам его превосходительство. Г-н и г-жа Л., барон и баронесса К. и другие. Откуда мне их всех знать?
Мастерская набита картинами, сверху донизу. Даже на полу свалены рисунки и свернутые холсты. Свободен только потолок.
Там раскинулись на просторе полотнища паутины.
Все завалено гипсовыми руками, ногами, греческими головами, белыми, покрытыми слоем пыли орнаментами.
Всем нутром чувствую, что путь этого художника — не мой. Что за путь — еще не знаю. Думать некогда.
Головы — как живые. Поднимаясь по лестнице, я щупаю то нос, то щеку.
Хозяина нет дома.
Нечего и говорить, как выглядела и как чувствовала себя мама, впервые очутившись в мастерской художника.
Она озиралась по углам, боязливо оглядывала картины.
И вдруг, резко повернувшись ко мне, почти умоляющим, но ясным и решительным тоном сказала:
— Вот что, сынок… Сам видишь, тебе так никогда не суметь. Пошли домой.
— Подождем, мамочка!
Для себя-то я сразу решил, что мне так и не надо. Зачем?
Это не мое. А как надо? Не знаю.
Мы остались ждать. Сейчас мастер решит мою участь.
Господи! А вдруг он не в духе и сразу отрежет: «Никуда не годится»?
(С мамой или без нее — готовься, все может быть!)
В мастерской пусто. Впрочем, в соседней комнате кто-то есть. Наверно, ученик Пэна.
Заходим туда. Он едва замечает нас.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, коли не шутите.
Он сидит перед мольбертом, верхом на стуле и пишет этюд. Вот здорово!
Мама тут же обращается к нему с вопросом:
— Скажите, пожалуйста, г-н С…, приличное ремесло это самое художество?..
— Где там… Ни продать, ни купить…
Ответ циничный, грубый, но вполне исчерпывающий.
Его хватило, чтобы утвердить маму в ее предубеждении, а во мне, заикающемся юнце, зародить горькое чувство.
Но вот наконец и долгожданный мастер.
Грош цена моему таланту, если я не смогу описать вам Пэна!
Он мал ростом. Но это его не портит. Тем изящней его фигурка.
Полы пиджака косо сбегают к коленям.
Разлетаются — вправо, влево, вверх и вниз, и вместе с ними порхает часовая цепочка.
Подвижная светлая бородка клинышком выражает приветствие, грусть, похвалу.
Мы подходим — мэтр небрежно здоровается. (Внимания достойны лишь градоправитель да богатые заказчики.)
— Что вам угодно?
— Да вот… уж и не знаю, право… вот он хочет быть художником… Прямо спятил!.. Взгляните, пожалуйста, на его рисунки… Если у него есть талант, еще куда ни шло, может, и стоит ему у вас учиться, а если нет… Может, все-таки пойдем домой, сынок?…
Пэн непроницаем.
(Ну, хоть мигни, мучитель! — думаю я.)
13
Пэн Юрий Моисеевич (Иегуда, 1854–1937) — живописец, окончил петербургскую Академию художеств по классу П. Чистякова. Писал пейзажи, жанровые сцены и портреты в манере позднего передвижничества. В 1897 году открыл в Витебске «Школу живописи и рисунка», которая просуществовала до 1918 года. В стиле Пэна был еле уловимый «сдвиг», возможно, обусловленный еврейским экспрессивным началом или неизжитой, несмотря на академическое образование, некоторой наивностью художественного мышления — как бы предвосхищающей стиль Шагала. При всей кратковременности пребывания в студии Пэна, Шагал всю жизнь сохранял теплые чувства к своему первому учителю. В 1919 году он пригласил Пэна в качестве преподавателя подготовительных классов в Витебское народное художественное училище, а живя в Париже, не раз писал ему. Последнее письмо было отправлено им в Витебск в 1937 году по случаю трагической гибели Пэна, обстоятельства которой до сих пор не выяснены.