Бегло просмотрев копии из «Нивы», он цедит:
— Н-ну… некоторая предрасположенность проглядывает…
«Будь ты неладен…» — чертыхаюсь я про себя.
Мама поняла не больше моего.
Но хватило и этого.
Я получил от отца пять рублевых монет и неполных два месяца проучился в витебской школе Пэна.
Что я там делал? Не знаю сам.
Передо мной выставляли гипсовую голову. И я со всеми вместе должен был ее рисовать.
Усердно принимался за работу. Примеривался, измерял, прикладывал к глазу карандаш.
Но все зря — выходило криво.
Нос у Вольтера отвисал.
А Пэн все ближе.
Краски продавались в лавке неподалеку. У меня была коробка, в которой тюбики болтались, как детские трупики.
Поскольку денег не хватало, я ходил на этюды через весь город пешком. И чем дальше забредал, тем больше боялся.
Не очутиться бы в «запретной зоне» — в расположении воинских лагерей. От страха краски мои бледнели и сворачивались.
Мои этюды: домики, фонари, водовозы, цепочки путников на холмах — висели над маминой кроватью, но куда вдруг все они подевались?
Скорее всего, их приспособили под половые коврики — холсты такие плотные.
Милое дело!
Вытирайте ноги — полы только что вымыты.
Мои сестрицы полагали, что картины для того и существуют, особенно если они из такой удобной материи.
Я чуть не задыхался.
В слезах собирал работы и снова развешивал на двери, но кончилось тем, что их унесли на чердак и там они заглохли под слоем пыли.
Один из всех учеников Пэна, я пристрастился к фиолетовым тонам. Что это значило?
С чего взбрело мне в голову?
Пэн был так поражен моей дерзостью, что с тех пор я посещал его школу бесплатно, пока не понял, что мне там, как выразился С…, «ни продать, ни купить».
Витебские окраины. Пэн.
Земля, где покоятся предки, — самое дорогое, что есть у меня сегодня.
Пэн мне мил. Так и стоит перед глазами его трепещущая фигурка.
В моей памяти он живет рядом с отцом. Мысленно гуляя по пустынным улочкам моего города, я то и дело натыкаюсь на него.
Сколько раз я готов был умолять его, стоя на пороге школы: не надо мне славы, только бы стать таким, как вы, скромным мастером, или висеть бы, вместо ваших картин, на вашей улице, в вашем доме, рядом с вами. Позвольте!
Забыл, как называется…
Забыл, как называется тот старинный праздник, когда евреи, группами или поодиночке, идут на кладбище.
Час-другой ходьбы, и среди зелени по обочинам возникают кустики полыни, торчат, как голые в толпе одетых.
С книжками под мышкой я иду туда же. Опускаюсь на землю, трогаю могильные ограды. Что тут печального?
Мы с тобой знаем, как хорошо бродить среди спящих.
Жизнь замерла, ничто не шелохнется. Под ногами — слова, бумажки, письма, а те, кто их писал, уснули где-то здесь. Трава вокруг могил сохнет, земля как губка всасывает следы. Могильная земля пропитана слезами, и мертвый задыхается, умирает еще раз. Не нужно плакать на кладбищах. Не нужно простираться ниц на могилках детей.
Давно исчезла табличка на могиле моей сестренки Рахили. Она умерла оттого, что ела уголь.
Бледнела, хирела, пока не умерла. Глаза ее наполнились небесной синевой с оттенком тусклого серебра. Зрачки остановились. Мухи садились на нос. И никто не сгонял их.
Я вставал со стула, прогонял мух и садился снова.
Вставал и садился, вставал и садился.
А слезы подступали, только если я глядел на свечи, зажженные в изголовье. Около тела сидит старик, он будет бодрствовать всю ночь.
Ужасно думать, что через несколько часов это тельце закопают в землю, а сверху будут ходить ногами.
Об ужине никто не вспоминает. Сестры попрятались за дверными занавесями и плачут, зажимая рот ладонями и утирая глаза волосами и рукавами.
Я не понимал, как может живое существо взять и умереть.
Конечно, похороны я видал и раньше. И мне всегда хотелось поглядеть на покойника. Любопытно и страшно.
Однажды ранним утром, еще до зари, под нашими окнами раздались крики. При слабом свете фонаря я еле разглядел бегущую по пустым улицам женщину.
Она размахивала руками, рыдала, заклинала, чтобы кто-нибудь — а все еще спали — спас ее мужа, как будто я или моя толстая кузина, свернувшаяся на соседней кровати, могли исцелить и спасти умирающего. Женщина бежала дальше.
Ей было страшно оставаться с мужем одной.
Со всех сторон стали сбегаться взбудораженные люди.
Каждый что-то говорил, советовал, кто-то растирал больному руки и натужно дышащую грудь. Камфарой, спиртом, уксусом.
Поднялся стон и плач.
Но самые умудренные, все повидавшие старики выводят женщин, не спеша зажигают свечи и в наступившей тишине принимаются громко читать молитвы у изголовья умирающего.
Желтые свечки, цвет угасшего лица, уверенные движения стариков, торжественная невозмутимость их взглядов — все убеждает и меня, и остальных. Конец.
Все могут расходиться по домам, спать дальше или разжигать самовар и открывать лавки.
Весь день дети жалобно и нараспев будут читать «Песнь Песней».
А покойный, с величаво-скорбным лицом, освещенный шестью свечами, уже лежит на полу.
Потом его унесут.
Я не узнаю нашу улицу. Не узнаю страшно воющих соседок.
Черная лошадь, запряженная в похоронные дроги, не мудрствуя выполняет свой долг: везет человека на кладбище.
Как-то ко мне зашел один из учеников Пэна. Сын богатого купца, мой бывший одноклассник по гимназии. Позднее он перешел в более солидное заведение — в коммерческое училище. Оттуда за особые заслуги ему тоже предложили убраться.
Светлокожий, черноволосый, он был так же далек от меня, как его семья от моей.
Если мы встречались на мосту, он непременно подходил и, краснея от смущения, спрашивал совета: какую краску взять для неба или облаков, и все просил, чтобы я давал ему уроки.
«Вы не находите, что вон то облако, над самой рекой, совсем синее? Отливает фиолетовым, как вода. Ты ведь тоже обожаешь фиолетовый, как я, правда?»
Я сдерживался, чтобы не дать волю обиде, накопившейся со школьных времен, когда этот аристократ взирал на меня, как на допотопную диковину.
У него было довольно приятное лицо, никак не подберу, на что оно похоже.
Теперь я мог отыграться за детские годы. Что мне его богатство и положение!
«Ладно, я буду тебя учить, но не за деньги. Лучше давай дружить».
Я подолгу гостил у него на даче. Мы бродили вдвоем по полям и лугам.
Зачем я об этом пишу? Потому что друзья из хорошего общества льстили моему самолюбию: я уже не просто голодранец с Покровской!
Мой приятель имел опыт путешествий и сообщил мне, что собирается ехать в Петербург продолжать учиться живописи.
«Слушай, а не поехать ли нам вместе?»
На что мог рассчитывать я, сын рабочего? Меня уже отдавали в ученики к фотографу. Хозяин прочил мне блестящее будущее, при условии что я соглашусь еще год работать на него бесплатно.
«Искусство — это прекрасно, — говорил он, — но оно от тебя никуда не убежит. И вообще, кому оно нужно? Посмотри на меня: я отлично устроен: хорошая квартира, мебель, клиенты, жена, дети, положение. И у тебя все это будет. Оставайся!»
Добропорядочный, самодовольный обыватель. Сколько раз мне хотелось раскидать его фотографии и сбежать куда подальше!
Я ненавидел работу ретушера. Глупейшее занятие! Зачем это нужно: замазывать веснушки и морщинки, делать всех одинаковыми, молодыми и не похожими на себя?
Иное дело, если попадалось знакомое лицо: я улыбался ему и охотно приукрашивал!