— Который час? — то и дело справлялся он у Кованды. — Еще нет двенадцати? А что, если я от слабости свалюсь в грязь? — спрашивал он в отчаянии.
— Наверно, Бартлау втопчет тебя туда еще глубже. А мне придется трахнуть его киркой по башке, — отозвался Кованда. — Уж лучше потерпи полчасика или сбегай еще раз до ветру.
Перед полуднем выглянуло солнце. С утра грязь на дорогах была твердая и светлая, она хрустела под сапогами, как осколки бритвенных лезвий. Но к полудню уже так потеплело, что большинство рабочих сняли куртки и работали в одних рубашках. Солнце жарило с низкого голубого неба, грязь на берегах канала размякла. Кругом на фоне ясного голубого небосвода четко вырисовывались бронированные доты и ходы сообщения линии Мажино.
На участке девятого километра работало свыше двухсот украинских парней и девушек, в большинстве не старше шестнадцати лет, сотня украинцев постарше, пятьдесят чехов, тридцать французов и полсотни немецких десятников и надсмотрщиков. Французы были в основном монтажники и механики, они обслуживали землечерпалки и краны. Косматый, маленький, вечно раздраженный Марсель то и дело костил немцев на родном языке; он водил паровоз, другие французы работали шоферами. Участок жужжал как улей, люди сновали туда и сюда, грузили и перевозили песок, таскали мешки с цементом, шпалы, рельсы, бетонировали дно и стенки канала, разравнивали ил, рубили деревья, приводили в порядок берега и дорожки, качали воду. Та же картина повторялась на одиннадцатом, десятом и седьмом километрах.
В полдень десять украинцев прыгнули в машину и уехали в деревню. Примерно через час они вернулись и поставили перед будкой котлы с обедом. Бартлау взглянул на часы, сунул в свои моржовые усы свисток и пронзительно засвистел.
Полчаса на обед! Усталые ребята вылезли на берег, Кованда помог Пепику.
— Пойдем, неженка, — добродушно сказал он. — Получишь литр горячей воды и горсть ботвы. Подкрепишь свои силенки.
Перед будкой стоял тридцатилитровый котел, закрытый крышкой. Первым у котла оказался Мирек. Он приподнял крышку и жадно втянул пар.
— Ура, — торжествующе возгласил он, — турнепс — национальное немецкое блюдо для пленных и тотально мобилизованных. Кормовая свекла для людей и для скота. Покорнейше прошу стать в очередь, начинаем раздачу!
Ребята подставляли котелки, и Мирек наполнял их, помешивая в котле поварешкой. Чехи расселись на груде досок около будки, вылавливали ложками из котелков желтые кусочки турнепса и заедали их хлебом. Мирек набрал себе порцию из котла последним, сел на скамейку и принялся за еду. Хлеба у него не было: хлебный паек выдавали по вечерам вместе с порцией маргарина или свекольным повидлом. Мирек обычно съедал его в один присест, еще за ужином. Он был одним из главных обжор в роте. Желудок он считал важнейшим органом. «Что бы делала голова, не будь при ней брюха?» — говаривал он. Картошку Мирек проглатывал вместе с шелухой, заявляя, что ему жаль каждой крошки, которая остается на шелухе. Это был плечистый парень с крепкими руками драчуна. До тотальной мобилизации он работал столяром-мебельщиком, любил хорошо сработанные, добротные вещи; гладко отполированные поверхности, хорошо пригнанные грани и очень заботился о своей внешности. «Надо влиять на немчуру и нашим внешним видом, — говорил он. — Пусть видят, что мы лучше их».
В казармах он неутомимо стирал свою одежду, мылся, закалялся. И спал. Едва выдастся свободная минутка, Мирек уже на койке. «Сон укрепляет тело, — говорил он. — Кто спит, тот уже обедает. А если ты сверх того еще и в самом деле пообедал, сон поможет пищеварению».
Он не задумывался ни над своим будущим, ни над будущим человечества. У него не было жизненного опыта, необходимого для того, чтобы сложилось собственное мнение о событиях, в вихре которых очутился этот парень. Он упростил все проблемы войны, нужды, несправедливости и угнетения и убедил себя, что во всем виноваты немцы. К ним он испытывал безмерную ненависть.
4
Чехи обычно возвращались в казармы в семь часов вечера, уже затемно. Шеренги маршировали по главной улице Сааргемюнде и пели чешские песни. На тротуарах, вдоль всей улицы, стояли жители города, лотарингцы, разговорчивые французы, темноволосые гибкие француженки и слушали. Иногда ефрейтор Гиль запрещал петь, но французы не расходились и громко восклицали по-немецки: «Ein Lied, ein Lied!»[9] Просить по-французски они не осмеливались даже в темноте.
Чехи шли устало, неся на плечах, в бумажных мешках от цемента, большие черные брикеты, украденные на стройке у канала. Брикетами хорошо было топить в казармах.
— Если бы Гиль выдавал нам по десять брикетов на комнату, а не по три, — ворчал Кованда, сгибаясь под тяжестью мешка, — мы бы не обкрадывали Рамке и его фирму. Сами себе приносят убыток!
— А какие переходы — шестнадцать километров ежедневно! — пожаловался Пепик.
— Но главное — что за жратва! — сердито отозвался Мирек и сплюнул в темноте. — Она всех нас угробит.
Когда команда подходила к мосту через реку, завыли сирены. Воздушная тревога! Вот так всякий раз, еще по пути! Усталая команда равнодушно продолжала поход. Город еще ни разу не подвергся бомбежке: в то время иногда бомбили города Рура, а лотарингцы в юго-западном углу Германии отделывались лишь испугом.
Как только загудели сирены, во всем городе выключили свет. Словно бургомистр повернул громадный выключатель, и во всех домиках за тщательно занавешенными окнами сразу стало темно. Жители, спешившие в подвал, могли не тревожиться о том, что они, быть может, плохо занавесили свои окна, и свет виден с самолетов, которые иногда показывались над городом. Возможно, бургомистр выключал свет потому, что не верил своим согражданам. Ведь это лотарингцы, а они, — хоть и говорили в общественных местах по-немецки и даже носили значки со свастикой, — за работой и наедине напевали игривые французские песенки, а на окраинах города судачили на своем тарабарском языке. Возможно, господин бургомистр всерьез опасался, что его сограждане могут оставить окна незатемненными и не потушить света. А может быть, и сам он, исполняя служебный долг, напевал при этом французскую песенку или смачно ругался по-французски, хотя на отвороте его сюртука красовался золотой значок свастики.
Когда сирены объявили отбой, команда чехов подходила к своей казарме.
Бывшие полицейские казармы помещались почти за городом, в конце улицы, одна сторона которой располагалась на отлогом косогоре. Когда-то это был просто четырехэтажный жилой дом, в двухкомнатных квартирах которого впоследствии разместились полицейские; в маленьких комнатах помещалось по четыре, максимум по шесть человек. До приезда чешской команды в Сааргемюнде здание пустовало. На обширном дворе, окруженном высокой каменной стеной, стояли деревянные бараки для военнопленных. Их лагерь был дополнительно огорожен колючей проволокой, посередине на высоких сваях торчала сторожевая вышка с сильным прожектором и пулеметом. Когда команда чехов входила во двор, прожектор уставил на них свой сверкающий глаз и испытующе пошарил по шеренгам. Ослепленный его лучом, Гиль заслонил одной рукой глаза, погрозил кулаком часовому на вышке и крепко выругался. Прожектор погас.
В комнатах, аккуратно прибранных еще с утра, ребята прежде всего затопили круглые печурки, потом пошли умываться. В умывалку явился всемогущий Гиль, стал, широко расставив ноги, и ткнул перед собой пальцем.
— Kofanda und Kowarik, Essen holen, aber schnell, los, los![10]
Кованда и Олин надели куртки.
— Ей-богу, — сказал Кованда, — я этому горлопану, когда-нибудь сверну шею. И чего ему так полюбилась наша комната? Еще не было случая, чтобы он послал за едой кого-нибудь из соседей.
Во дворе они вытащили из сарайчика тележку, чисто вымыли большие жестяные термосы и направились к воротам. Прожектор поймал их своим лучом и не выпускал, пока они не вышли за ворота, хотя Кованда делал в сторону вышки неприличные жесты.