Выдачу еды фельдфебель Бент считал делом особой важности. Когда Кованда и Олин через полчаса вернулись из кухни и вынесли термосы с едой на площадку, второго этажа, команда выстроилась на лестнице вплоть до самого верха.
— Jeder Mann auf einer Stufe[11], — покрикивал Гиль, проверяя, точно ли на каждой ступеньке стоит по одному человеку. Потом он отправился с рапортом к фельдфебелю. Бент пришел, сопровождаемый старшим ефрейтором Вейсом, и скомандовал «вольно». Гиль открыл термос, принес из комнаты стол и подал Бенту поварешку. Люди молча становились перед фельдфебелем, и он отмерял каждому порцию луковой подливки, а левой рукой отсчитывал восемь картофелин в мундире. Гиль разрезал продолговатые буханки ржаного хлеба на пять частей, а пачку маргарина на десять; каждый чех получал порцию хлеба, порцию маргарина и ложку свекольного повидла, которое кривогубый ефрейтор Вейс прилеплял на крышку котелка.
— Что, худо нам живется? — разглагольствовал Мирек, вернувшись в свою комнату; он жадно ел нечищеную картошку и черпал из котелка подливку, в которую накрошил всю свою завтрашнюю порцию хлеба. — Хорошее дело — жить организованно, на военный манер: работой ты обеспечен, жратву тебе подают под самый нос.
В комнате стояли три двухъярусные койки на шесть человек. Мирек и Кованда, Олин и Пепик сидели на низких табуретках около небольшого стола. На нижней койке расположились Карел и Гонзик.
Гонзик был гибкий худощавый парень с беспокойными черными глазами и непокорной гривой темных волос, которые вечно спадали на его угреватое с рябинкой лицо. Руки у Гонзика были тонкие, почти девические, пальцы длинные, изящные, очень подвижные, словно источавшие беспокойство. Спокойствие эти руки обретали, только прикасаясь к черно-белым клавишам рояля. Тогда руки становились уверенными, дисциплинированными, а глаза Гонзика загорались ясным огнем, и от этого его почти некрасивое лицо хорошело, он весь менялся, ничего не оставалось от вечно торопливого и взбудораженного юноши.
Гонзик очистил четыре картофелины, кинул их в котелок, размял ложкой и перемешал с подливкой.
— В нашей республике были люди, которые порадовались бы и такому обеду, — заметил он.
Пепик перестал жевать и строго взглянул на него сквозь очки.
— Хватит трепаться! Теперь каждый норовит охаять республику. Разве у нас люди голодали? Я не слышал ничего подобного.
Но Кованда подтвердил, что да, голодали; он был деревенский житель и сам видел, как сборщики налогов ходили по домам и забирали свиней и коров, продавали с молотка усадьбы.
— Что вы знаете о нужде, ребята! — вмешался Карел (он вырос в шахтерской семье). — Видели бы вы, как нам жилось, когда начали увольнять рабочих. Я тогда еще мальчишкой был. Жрать стало совсем нечего. Семья у нас — восемь человек.
Пепика злили эти разговоры. Что-то побуждало его ожесточенно защищать старые времена, которые, по сравнению с нынешними, казались ему золотым веком. Но Карел говорил спокойно и просто, и от этого Пепик растерялся.
— Ты-то что знаешь? — спросил его Карел. — Ты ходил в школу, мама тебе мазала хлеб маслом и два раза в неделю подавала чистую рубашку. Твой отец железнодорожник, худо ли, хорошо ли, он первого числа приносил домой жалованье. Вы, студенты, не пережили забастовки, не видели газет с цензурной плешью сверху донизу. Я и сам кое-что помню, а мой отец мог бы порассказать много больше. Да и мать тоже.
Миреку надоело слушать, как они поносят старые добрые времена.
— Брось ты это! Вы все изображаете хуже, чем было на самом деле. Большинство у нас жило вполне сносно. Голодающих я в жизни не видывал.
— А безработные? А нищие?
Мирек смущенно откашлялся.
— Безработные и нищие были всюду, — нахмурясь, сказал он, вытирая котелок хлебной коркой. — Но безработица длилась недолго.
Гонзик медленно и сосредоточенно ел, уставившись на свой котелок и задумчиво улыбаясь. Потом он взял со стола четыре свои нечищеные картофелины, сунул их в карман куртки и быстро оглядел лица товарищей — заметили ребята или нет?
Все заметил Олин, хотя он и делал вид, что занят только едой. Он обратил внимание и на то, что Кованда передвинул по столу еще три картофелины, и они исчезли в кармане Гонзика.
— Вот что худо, — начал старый Кованда и потер рукой щетину на подбородке. — Ни черта вы не знаете, как живется в гнезде, откуда вылетели на свет. Вы и не обнюхались как следует в жизни, все верили тому, чему вас учили в школе. Чего же вы удивляетесь на этих коричневых сопляков в Германии, у которых еще молоко на губах не обсохло, а они уже забавляются кинжалами да пистолетами? Сами-то вы, как и они, не видите дальше своего носа. Чему вы научились, что узнали?, О чем заботились, кроме того как бы получше провести свои молодые годы? Кое-кому из вас жилось хорошо, на этот счет Мирек прав. И даже многим, но нас, бедняков, тоже было немало — не десяток и даже не сотня тысяч. А жилось нам так, что не разжиреешь, даже если есть работа. Черта лысого вы знаете, как нам приходилось работать, что было на бумаге и что в жизни.
Мирека рассердил наставительный тон Кованды.
— Больно ты, папаша, задаешься, из себя политика строишь, — проворчал он, подчищая свой котелок. — У нас были политики поголовастее тебя, они-то знали, как и что надо делать, их уважал весь мир. Тебе этого мало?
— Казалось бы, люди, которых насильно вывезли на чужбину, будут едины в своей ненависти к захватчикам, — вмешался Пепик. — А мы тут хаем то, что у нас отняли. Как не стыдно! Где ваша национальная гордость, где ваш патриотизм!
— Патриотизм — хорошее дело, — сказал Карел, отодвигая пустой котелок, — когда есть работа и живот у тебя не подводит с голодухи.
— Стало быть, тебя вообще не трогает, что к нам пришли немцы? — рассердился Пепик. — Ты бы не пошел против них?
— Дело не в немцах, а в нацизме, — ответил ему Гонзик.
— А разве есть разница?
— Есть, да еще какая!
— А если бы к нам пришли другие чужаки, не нацисты, и захотели бы без войны отнять у нас свободу?
— Такие приходили и были у нас, — спокойно ответил Гонзик.
— Что ты болтаешь!
— Они пришли без оружия и не посягали на наши границы и нашу родину. Они пришли в перчатках, и ты их приветствовал и видел в них союзников. Они жили у нас, хозяйничали, как у себя дома. А потом продали нас. Ты знаешь их?
Пепик протестующе поднял руку, но последние слова Гонзика смутили его. Он поправил очки и растерянно замигал, но не сдался.
— Через несколько лет мы иначе будем смотреть на эту трагедию. Правильную оценку таким событиям можно дать только со временем. История покажет…
— Или бог рассудит? — усмехнулся Гонзик. — Не нужно столетия, чтобы понять, что с нами сыграли грязную игру. Это нам всем стало ясно сразу после Мюнхена. Только тупицы или те, кому это выгодно, искали и ищут оправданий для такого предательства, вот что.
Пепик вытащил из чемодана под койкой писчую бумагу, сел за стол и принялся чистить перо своей авторучки.
— Нехорошо это, — сказал он, — загореться одной идеей и зачеркивать и отвергать все остальное. Равно неправильно быть безбожником или религиозным фанатиком, слишком левым или слишком правым. Правда — где-то в середине. «Aurea mediocritas», — говорили древние. Золотая середина.
— Да, — сурово сказал Гонзик, — лучше всего спокойно плыть по течению, посередине реки. Ведь у правого или левого берега можно, чего доброго, оцарапаться или даже разбить себе голову. Нет, истина одна, и она не бывает половинчатой!
— А что такое истина? — воскликнул Пепик, подняв руки. — И как ее установить?
Кованда шлепнул по столу колодой карт и громко засмеялся.
— Ты, — сказал он Пепику, — похож на того укротителя, что сунул голову в львиную пасть и говорит льву: «Слушай-ка, а кто у кого в зубах?»… Лучше сыграем-ка, ребята, в картишки. Сдаю?
— Я буду письмо писать домой, — сказал Пепик, довольный тем, что Кованда шуткой положил конец спору. — Попрошу прислать мне чистое белье и что-нибудь съестное, а то эта проклятая работа совсем меня угробит.
11
По одному человеку на ступеньке (нем.).