— Что это значит? Где надзиратель?

— Они-с, верно, вышли, — суетливо сказал сторож, приготовившийся принять директорское пальто.

— Куда вышли?

— Не могу знать-с.

Директор обернулся к куче снега, но там никого уже не было, кроме Оверина, который задумчиво вертел нижнюю пуговицу курточки и дожидался, по-видимому, когда заговорит с ним директор. Но последний не удостоил его своей беседой. «Совсем дурак», — проговорил он, махнув рукой на Оверина, и пошел в столовую, где шум твердящих уроки воспитанников очень напоминал жидовский шабаш.

— Кто натаскал снегу? — спросил он, выдвигая свое брюхо в столовую.

Ответа не было, все твердили свои уроки: с одной стороны слышалось: «Либо волею бысть егда человекам пророчество», с другой «Верхнее течение Волги простирается…», с третьей: «Capra in rupe pascebatur».[25]

— Я с вами разделаюсь! — мотнув головой, сказал директор.

Он вышел. Все в величайшем страхе продолжали твердить уроки. Через минуту он воротился в сопровождении целой толпы старших.

— Вы не хотите их слушаться! — закричал он. — Я вам покажу, как их не слушаться!

В это время вошел Адам Ильич; он запыхался, покраснел, волосы его были в беспорядке; очевидно, он бегом прибежал из дому.

— Извините, — забормотал он, — я отлучился только на минуту… Они… от них нельзя отвернуться ни на минуту.

— Я вам покажу! — кричал нам директор, не обращая никакого внимания на Адама Ильича, заискивающая улыбка которого растянулась до ушей.

Наконец, накричавшись вдоволь, директор слегка поворотился к Адаму Ильичу.

— Прикажите там прибрать. И вперед, любезнейший, пожалуйста, не отлучайтесь. На днях может быть губернатор.

Адам Ильич побежал в коридор. Директор повернулся к дверям, все вздохнули легче.

— Господа, вы, пожалуйста, смотрите за ними, наказывайте их, — обратился он к старшим. — Если они не будут слушаться, скажите мне. Слышите ли, — опять оборотился к нам директор, — если кто из вас будет не слушаться старших, да я узнаю, — запорю каналью! А вы жаловаться вздумали на старших! — гаркнул он, обращаясь к Сколкову и Малинину, помертвевшим от страха. — Розог!

Тут началась раздирающая душу сцена. Малинин ломал руки, валялся в ногах у директора, целовал полу его ватного пальто и вымолил только то, что его первого положили под розги. Отчаянные крики и визг розог наводили на меня такой страх, что я дрожал, как в лихорадке, и готов был упасть в обморок.

— Палач! — громко сказал подле меня Оверин. — Кровопийца!

Он бросился к своей конторке и начал в ней торопливо рыться, но вдруг пошатнулся и с воплями упал на скамейку. С ним случился истерический припадок, и возмутительную экзекуцию пришлось прекратить.

Директор ушел; мы вздохнули свободно. Оверин был уложен в постель, и я пошел к нему.

— Что это с вами? — спросил я, останавливаясь у него в ногах.

— Я зарежу когда-нибудь этого злодея, — с убеждением сказал Оверин, без всякого оттенка горячности. — Его нужно зарезать. Если б был ножик, я бы и зарезал.

Серьезный тон его слов рассмешил меня.

— На Никейском соборе Николай чудотворец ударил богоотступника Ария по щеке. Следует всегда бить по щеке. Я его непременно ударю, — решительно объявил мне Оверин.

— Не хотите ли яблоков? — предложил я, чтобы сказать что-нибудь.

— Какие яблоки! Вы ничего не понимаете. Я не еврей. Когда Христа мучили и били розгами и плетьми, евреи смотрели на это и ничего не говорили, бог рассеял их по лицу земному. Вот и с вами то же будет.

Оверин замолчал и закрыл глаза. Он мне как-то говорил, что когда закрывает глаза, то видит царство небесное, и я, не желая теперь мешать ему в этом приятном созерцании, засмеялся и вышел из спальни. На Оверина невозможно было сердиться серьезно: он был «божий человек», как называл его Сколков.

Директор не просто постращал Адама Ильича приездом губернатора. Дня через два все начали с трепетом ожидать его, и даже Иван Капитоныч начал являться на уроки в трезвом виде.

В пансионских спальнях натерли полы воском и, чтобы не портить их, нас заставляли снимать сапоги в коридоре и проходить до кроватей в чулках, отчего у меня и многих других сделался насморк. Шкафики около наших кроватей и парты в столовой отполированы; везде присутствовал попеременно то запах спирта и политуры, то запах непросохшего белья, известки, масляной краски. Белье и курточки наши починили; оторванные пуговицы строго было приказано пришить, а кто их потерял — найти во что бы то ни стало, что, конечно, произвело значительное сокращение пуговиц на фалдах своекоштных учеников, благодаря ловкости, с которой пансионские воспитанники владели своими перочинными ножами.

Наконец в одно прекрасное утро нам выдали чистое белье, переменили старые одеяла на новые и объявили, что сегодня наверное будет губернатор.

— Почистите сапоги, почистите сапоги. Сторожу выдана бутылка ваксы — спросите у него, — суетился Адам Ильич, осматривая нас перед молитвой. — Ты все еще, Оверин, не пришил пуговиц! Ах ты господи! А руки, руки! Точно ты трубы чистил. Без булки.

«Будет ли губернатор спрашивать уроки? Если будет, то, вероятно, несколько человек засекут до смерти», — соображали мы, столпившись в сторожке, чистя сапоги и пришивая пуговицы.

Сколков был убежден, что если директор не дает меньше ста розог, то губернатору стыдно дать меньше трехсот.

Под влиянием этих соображений все вели себя очень спокойно, так что Малинину, который обыкновенно становился у доски с мелом в руках и под заглавием «Шалили» писал фамилии разных преступников, строивших ему рожи, бросавших в него жеваной бумагой и совершавших другие более или менее злонамеренные пакости, — Малинину на этот раз было нечего делать.

Во время второго урока среди всеобщей тишины дверь в коридоре стукнула. У всех вылетел неслышный вздох, в котором как будто заключалось слово «идет». В коридоре раздавались смешанные звуки шагов, очевидно принадлежавших нескольким человекам. Мы с трепетом слышали, как шаги эти скрылись в соседнем классе, как там, согласно наставлению инспектора, прокричали «Здравия желаем». Наш учитель замолчал, и все мы замолчали. Через минуту опять послышались шаги; они явственно приближались, и наконец в класс, среди всеобщей тишины, вошла целая процессия. Впереди шел губернатор, сухощавый мужчина, с седой, плешивой головой, заткнутой, точно пробка в бутылку, в высочайший красный воротник; густые золотые эполеты обвисли слишком низко на его узких костлявых плечах. Само собой разумеется, мы все вскочили на ноги, едва только показался в дверь четырехугольный носок губернаторского сапога.

— Здравствуйте, дети! — крикнул губернатор, махнув своей фуражкой с красным околышем.

— Здравия жела-о-о-о-оем! — пронеслось по классу. Губернатор, дойдя до стены, повернулся назад.

— Застегивать крючки! Застегивать! Не нежиться! Не распускаться! — проговорил он, подергав одного из учеников за воротник. Директор, инспектор и свита засуетились, но губернатор сделал крутой полуоборот и быстро вышел за двери.

В этот день нам дали щи значительно жирнее, жаркое было не сожжено, как уголь, и каша сварена на молоке; но на другой день опять все пошло по-старому.

Настало рождество — скучные и праздные дни, которые тянулись невыносимо долго. Я значительно подвигался в изучении Марго, но эта работа мало развлекала меня, и порой, глядя в окно на валивший снег и сумрак, наполнявший воздух, я готов был плакать от неопределенной тоски, сосавшей мое сердце. Когда настали опять классы, я был рад от души. Время полетело быстрее, и я не заметил, как начал таять снег…

Однажды после обеда к нам явился инспектор в синем мундире с безобразным стоячим воротником, из которого был высунут орденский крест и кусок ленты. Все засуетились. Он велел собираться в церковь.

— Дети, — сказал он, отвертываясь от Адама Ильича, который казался очень пораженным, — дети, вы понесли большую, горькую потерю: по воле всемогущего бога дорогой наш монарх скончался.

вернуться

25

Коза паслась на скале (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: