-
После этого шли мелкие известия, вроде этого: «Тула. Местные мастеровые озабочены приготовлением сковороды, которую будет лизать в аду известный клеветник Николай Негорев, оклеветавший своего родного брата» и проч. и проч.
За мелкими известиями идет длинная статья Оверина, названная «Здравый смысл», где он предает последний мучительному распятию и размышляет, так сказать, на вон-тараты. Тут есть доказательства, что взятки полезны, что воду в водку подливать очень хорошо, что Аскоченский[39] — очень умный человек, что Пушкин — дурак, что самое лучшее быть сумасшедшим и проч, и проч.
«Вы меня считаете сумасшедшим, — говорит он в одном месте. — Знаете ли вы, любезные баричи, что вы говорите мне такой комплимент, какого не могут выдумать во сто лет ваши слабые головки? Вы — грязь, а все выделяющееся из грязи — лучше грязи. Вы вода, а сумасшедший — капля масла, плавающая сверху воды и не желающая с ней соединяться. Я горжусь, что вы признаете меня сумасшедшим, и гордился бы в мильон раз больше, если б знал, что я действительно сумасшедший».
«Как почтенен, — говорит он в другом месте, — отец семейства, берущий взятки! Он ведет борьбу с законом и приличиями, — упорную борьбу, в которой он, может быть, изнемогает, но он счастлив при виде радости детей, для счастия которых жертвует своей репутацией и жизнью». «Вы, Николенька Негорев, не будете брать взяток, потому что не смеете: боитесь, что о вас скажут. Ваши дети будут умирать, а вы не возьмете взятки на том основании, что другие считают это пороком».
Журнал заключался двумя письмами в редакцию, сочиненными Андреем. Одно от старика чиновника Чернилкина, героя моей повести, сделавшегося жертвой убийства. Он объясняет, что жив и здоров и что Николай Негорев в своей повести гнусно наклеветал на бедного живописца за то только, что живописец нарисовал ему, Негореву, очень похожий портрет, который вместе с тем имел сходство с серо-яблочной лошадью какого-то поручика Анучина. В другом письме нянька Федосья убеждала читателей не верить Николаю Негореву, так как он сызмалолетства имел врожденную склонность к вранью и даже, играя в дурачки, всегда плутовал и обманывал ее, няньку, и своего честного и великодушного брата Андрея. В конце было помещено стихотворение «Подойник мне снился во сне», из Буренки, с коровьего языка перевел Сергей Грачев. Это была единственная фамилия автора, подписанная под статьей «Наблюдения»: ни Оверин, ни брат не подписались, вероятно, соображая, что решительно все равно, тот или другой написал ту или другую нелепость.
Появление нового журнала возбудило большой фурор, и Андрей не мог успокоиться от хохота, с восторгом видя, как ругаются и отплевываются читатели.
— Ну, что ж ты это написал? — говорил ему обиженный Малинин. — Когда я разбойничал? Я и в Муроме не был никогда!..
— Черт знает, какая чепуха! — сказал я, стараясь скрыть свою досаду. — В заглавии сказано, что я — убийца своего родного брата, а в сцене нет никакого убийства.
— Ну, это сказано для красоты слога, — засмеялся Андрей.
— Вероятно, для красоты слога ты и это написал, что я у тебя постоянно беру в долг деньги и никогда их не отдаю. Ведь найдутся дураки, которые поверят твоим глупостям.
— А пусть верят!
— Это уж положительно бессовестно, тем более, что не я у тебя, а ты у меня берешь деньги и никогда их не отдаешь, точно так же, не я тебя, а ты меня хотел утопить, — сказал я, совсем рассердившись.
Видя это, Андрей пришел в величайший восторг и залился самым веселым хохотом. Я даже плюнул и чуть не попал на Грачева, который в это время подошел к нам.
— Не подумайте, что я сержусь на шутку, — сказал он брату, — я смеялся, как Пальмерстон, читая остроты на свой счет в «Понче».[40]
— Вот как! И в «Понче» даже острят на ваш счет! — сказал Андрей, но Грачев не слушал его, так как в это время пришел Оверин, которого автор «Языка животных» не мог терпеть всеми силами своей львиной души.
— Ну, батенька, какую вы тут бесстыдную дичь нагородили! — сказал Грачев, подскакивая к Оверину.
— А вам обидно? — равнодушно спросил Оверин, усаживаясь читать газеты.
— Нисколько! Разве можно обижаться глупостями! — принужденно рассмеялся Грачев. — Я сейчас говорил вот ему, что вовсе не обижаюсь на его шутку… Но все-таки я скажу, что вы написали ужаснейшую чепуху; должно быть, это у вас как-нибудь со сна случилось?
— Со сна? — невнимательно повторил Оверин и погрузился в чтение газеты.
— А! Вот и вы! Прочтите-ка, батенька, прочтите-ка! — подскочил Грачев к только что вошедшему Володе, подавая ему тетрадь «Наблюдения».
Грачев вообще в это время был как-то неловок, и хотя всеми силами старался казаться совершенно спокойным и непринужденным, но излишняя развязность выдавала его. Видно было, что он, как говорится, не в своей тарелке, как человек, получивший оплеуху и желающий уверить других, что удар пришелся по плечу. По бойкой развязности, похожей на нахальство, с которой он подал Володе тетрадь «Наблюдения», заметно было, что Грачеву думалось в это время: «Я уж похлебал солоно, попробуй-ка и ты; посмотрим, будешь ли так невозмутимо спокоен, как я».
Шрам взял тетрадь и начал читать статью Оверина. В радостном ожидании той минуты, когда Володя со всего разбега наткнется на его пасквиль, Андрей тихонько потирал руки и корчил очень хитрые гримасы кому-то из стоявших против него гимназистов.
— Кто это писал? — сказал Володя, прочитав первые строки Андреевой комедии. — Так и пахнет кабаком! Какие площадные ругательства!
Не дочитав несколько строк до конца комедии, Володя швырнул от себя тетрадь «Наблюдения».
— Как не совестно класть сюда этакую мерзость!
— Чем же мерзость? Вы прочитайте! — с насмешливой услужливостью сказал Андрей, взяв в руки тетрадь. — «Твоего идиота Шрама возьму к себе в кабинет. посажу в банку со спиртом», — громко продекламировал Андрей.
Все захохотали. Володя сознавал, что он находится в очень глупом положении; лицо его побледнело, губы дрожали от злости.
— Где вы воспитывались? — прошипел он.
— В первом р-ском кадетском корпусе, — весело отвечал Андрей.
— В казарме, — пробормотал Володя, взял фуражку и торопливо ушел из зала.
На другой день Шрам еще задолго до начала классов пошел в учительскую комнату и поднес Ивану Иванычу тетрадь «Наблюдения».
— Новое периодическое издание, — с усмешкой сказал он.
Иван Иваныч начал перелистывать журнал с проворной торопливостью белки, роющейся лапками в мешке кедровых орехов. К первому уроку он успел перемять все страницы и явился к нам в класс такой красный, что мне даже показалось, будто его волосы на бакенбардах, каждый из которых торчал совершенно самостоятельно — не в ту сторону, куда другой, немного покрылись краской стыдливости, разлившейся широким заревом по всему лицу Ивана Иваныча. Он побегал-побегал по классу, решительно бросил тетрадку «Наблюдения» на стол, и частая звонкая речь посыпалась у него, точно он опрокинул кадку с сухим горохом.
Только при усиленном внимании можно было понять, что он недоволен статьей Оверина и очень ратует против мысли, что благопристойность исключает возможность мышления.
— Все великие люди были благопристойны, — заключил он.
— Укажите хоть на одного, — вдруг сказал Оверин, не поднимаясь со скамьи, как этого требовала бы вежливость. — Никто из них не был благопристойным.
— Кто же не благопристоен? Русские великие люди? Ермил Костров, что всегда готов за один полштоф написать сто стихов, кончающихся на ов? — с горячностью барабанил Иван Иваныч. — Кто же?
— Все. Кто из великих людей говорил то же самое, что все говорили? — сонно спросил Оверин.
— Из действительных великих людей разве только Жан-Жак Руссо… — барабанил Иван Иваныч, не слушая Оверина.